Яростная Калифорния
Шрифт:
Дела, однако, не ладились у юной кандидатки «партии мира и свободы». С утра газеты сообщили, что Кэтлин Кливер — самозванка, что она не зарегистрирована в ассамблею штата от 18-го избирательного округа и что голоса, поданные за нее, пропадут, будут признаны недействительными. Кэтлин избегалась по телестудиям и редакциям, доказывая, что зарегистрировалась с соблюдением всех формальностей, внеся положенные 160 долларов. Но всюду был вакуум, как на безвоздушной Луне, где нельзя ведь услышать простой, так сказать, натуральный человеческий голос, а астронавты, даже стоя рядом, разговаривают по радио; такая особая связь была в день выборов у политиков, не посягающих на устои, а голос «черной
Итак, извинившись, Кэтлин исчезла по своим делам. Я разглядывал помещение. На Филмор-стрит от общества открещивались не вещами, как на Хейт-стрит, а героями, портретами Хо Ши Мина, Че Гевары, Фиделя Кастро. Из центра сан-францисского черного гетто тянулись нити — пусть скорее эмоциональные, чем осознанно политические, — к тем районам планеты, где обломалась о базальтовые камни сопротивления американская империалистическая коса.
Вернулась Кэтлин. Со стены воспаленными глазами смотрел на свою жену бородатый Элдридж Кливер.
— Мы меряем свою силу масштабами оппозиции и степенью поддержки. И та и другая растут, — говорила она мне. — Черная община хорошо нас поддерживает, так называемая большая пресса проклинает. Главная наша задача — организация и организованность....
Разговор все время прерывали.
— Поедемте ко мне домой, — предложила тогда Кэтлин.
В ее квартире, простой и чистой, тоже висели портреты революционных героев и разговаривала по телефону миловидная, небрежно босая белая девушка — меня порадовало, что знакомства Кэтлин опровергали газетные суждения о расовой нетерпимости «черных пантер». И снова воспаленными глазами смотрел на жену Элдридж Кливер, на этот раз с обложки книги «Душа на льду». Подойдя к стеллажам, я обнаружил Достоевского — «Записки из подполья», «Преступление и наказание».
— Самый мой любимый писатель, — отрекомендовала она Достоевского и, улыбнувшись, добавила: — За исключением, конечно, Элдриджа.
Я принял похвалу великому соотечественнику.
— Он лучше всего раскрыл душу western man, — убежденно сказала Кэтлин. — Все другие не добавили ничего существенно нового.
— Но не слишком ли он безнадежен?
И тогда Кэтлин взяла Достоевского под свою защиту и сказала мне с вызовом и упреком:
— А разве есть надежда на western man?
Western man — «человек Запада», а по смыслу, который Кэтлин вкладывала в эти слова, — человек, искалеченный антигуманистической буржуазной цивилизацией. Достоевский убеждал предводительницу «черных пантер», что ее взгляд на Америку правилен.
Между тем длинноволосая белая девушка, оторвавшись от телефонной трубки, сообщила Кэтлин еще одну неприятную новость: у входа в соседний избирательный участок стоит полицейский и призывает избирателей не голосовать за «партию мира и свободы», так как это коммунисты.
Чертыхнувшись, Кэтлин направилась к двери, сказав мне взглядом: видите? Какие же могут быть надежды на western man?
Защелкал лифт, и я остался в одиночестве с девушкой, опять ушедшей в телефон. Глядя, как дождевые капли мягко касаются стекла, я подумал, что, видимо, ничто большое, истинное, подвижническое не проходит даром — ни отчаянный героизм Че Гевары, ни великая боль Федора Достоевского, что ветры, гуляющие по миру, несут семена через континенты, годы и даже поколения и дают неожиданные всходы в самых неожиданных местах.
А потом раздался звонок. Открыв дверь, я увидел дюжего белого — я вынужден отмечать цвет — парня. А он увидел незнакомца наедине с девушкой — его девушкой, как вскоре догадался я, и тень подозрения мелькнула на его добродушном лице. Я постарался стереть ее, приняв прежнюю позу ожидания. В этой
Теперь нас было трое. Девушка оставила трубку в покое. Он стоял возле телевизора, бережно облокотясь на хрупкое сооружение. Она повернулась к нему, выпрямившись на стуле, откинув на спину длинные прямые волосы, поглаживая пол босыми ступнями красивых ног. Они вели деловой скептический разговор о выборах и в присутствии третьего хотели выглядеть по-взрослому умудренными, но под верхним слоем их разговора так очевиден был другой, глубинный слой. Словами они нежно касались друг друга, как касаются пальцами влюбленные.
Она прервала разговор минимальным испытанием своей власти — поручением пареньку сходить за сигаретами. И тогда он — не в силах более терпеть — расстегнул куртку и вытащил черный новенький парабеллум. С ним-то, видимо, и спешил он к девушке, им-то и хотел похвастаться.
Вдруг нас стало четверо в комнате, и от четвертого исходили матово-вороненые блики, а трое молча смотрели на них, пытаясь расшифровать будущее — с такой штукой течение будущего может быть драматичным и прерывистым.
Не скрою, мне стало не по себе. И не только потому, что не удержишь ведь внезапно выпрыгнувшую на поверхность сознания мысль: а что будет, если поблескивающий зрачок парабеллума повернется в твою сторону? Но и потому, что не полагалось мне, иностранцу, присутствовать при такой вот тайной демонстрации оружия.
Паренек нарушил молчание.
— Ничего игрушка, а? — сказал он голосом нарочито небрежным и задыхающимся от волнения. — Хороша на полицейских, а?
И передал парабеллум недрогнувшей девушке, которая положила его возле телефона.
— Подержи-ка, пока я за сигаретами сбегаю!
Ему хотелось и похвастаться игрушкой и хоть на миг освободиться от ее страшной тяжести.
Чем могла запропавшая Кэтлин дополнить это внезапное интервью парабеллума? Когда паренек вернулся с сигаретами, я стал прощаться. Он вызвался подбросить меня до гостиницы. Прощально мигнув отблеском ствола, парабеллум исчез в недрах его куртки. Мы спустились на улицу, к грузовичку паренька.
По дороге он рассказывал о себе, о верфи, на которой работает, о «сукиных сынах» из профсоюза, которые кричат о патриотизме, оправдывая вьетнамскую войну, и о том, что есть все-таки, да, есть кое-какие боевые ребята, и число их растет.
— Они думают, что мы так и будем все время сидеть у телевизора. Черта с два!
И исчез, махнув на прощанье горячей молодой рукой и оставив в моем мозгу этакое «ну и ну».
Простившись с пареньком, я остался наедине с тревожными впечатлениями и с корреспондентской нагрузкой на вечер — надо было сообщить в газету об итогах калифорнийского состязания Юджина Маккарти и Роберта Кеннеди.
Парабеллум, конечно, искушал; вот о нем бы и написать?
Но свидетельства эксцентричных Хейт-стрит и Филмор-стрит опровергались Америкой большой, основательной, кондовой.
Видишь ли ты испуг хиппи или опасный порыв паренька с парабеллумом на этих улицах, где люди идут и едут по своим делам, куда, простившись с пареньком, и ты вышел, чтобы остудить разгоряченную голову? Их нет и в помине.
Все было спокойно в подвальном немецком ресторане, куда я зашел подкрепиться. Сидели за столиками мужчины, не в кожаных куртках, а в пиджаках, не длинноволосые и совсем не испуганные, а спокойные и уверенные в себе. И уж конечно не о потрясениях и революциях думали их спутницы. Хозяин настраивал телевизор, чтобы клиенты могли следить за шансами Бобби и Джина, не спеша расплатиться.