Юность
Шрифт:
… и снова я, но в этот раз – об авиации. Её применении, перспективах – вообще и в России в частности. Слушают… а мне страшно, до одури страшно. Толпа внизу ворочается дикими зверем, симпатии которого переменчивы и подчиняются инстинктам. Што-то будет завтра… не знаю, не могу и не хочу строить свои планы, опираясь на такие эфемерные и переменчивые вещи, как толпа.
А надо. Пусть отчасти, но принимать во внимание, учитывать их – жизненно необходимо.
Спускаемся и идём через толпу, где каждый норовит если не коснуться, то хотя бы приблизиться, и многотысячный
– Товарищ! Товарищ! – долговязый молодой человек самово што ни есть студенческого вида. Пропихивается через толпу, – Я представитель одной из студенческих групп, и мы просим вас встретиться…
– Непременно, товарищ…
– Вальцуев! Александр Вальцуев! – глаза совершенно сумасшедшие, но как-то… иначе, што ли. Не психоз при виде знаменитостей, а желание донести донас што-то важное, получить какую-то необходимую информацию.
Политика, инженерия… ни в коем разе не знаю, што ево интересует. Потом разберёмся!
Даю ему свою визитку и спешу дальше. К счастью, толпа эта не растянулась на весь город, как я всерьёз уже опасался, и мы сели на извозчика, выдержавшего за нас настоящий бой. Дородный бородач, он то и дело оглядывался, светя свеженаливающимся фингалом, и ухал филином, ничуть не расстроенный.
– Ух-ха! Да ни в жисть! Обзавидуются.
– За дорогой смотри, завидущий, – прервал его Санька. Извозчик закивал так, што едва ли не отвала башки, и действительно – принялся следить за дорогой.
Мы же постарались вжаться в глубь пролетки – благо, широкополые бурские шляпы вошли в моду, и встречались достаточно часто. Среди чистой публики так чуть ли не каждый третий, и насколько я знаю, это не только мода, но и выражение определённых политических симпатий. Разнятся покрои, залом полей, ленточки на тулье, и каждый модный веверт што-то, да и означает.
У Столешникова переулка – снова пост, и благо – хотя бы без чубатых. Переглядываемся с братом без слов… на вокзале казаков хватило, и так-то провокация удалась.
Дворник, Татьяна с глазами на мокром месте и совершенно осунувшимся лицом, и чуть не все жильцы, которым разом понадобилось што-то во дворе. Приветствия вернувшихся героев мешались с сочувственными словами к человеку, потерявшему супругу, и так-то всё это было тяжко, што и слов не подобрать.
Наконец, дворник с доброхотной помощью извозчика перетащил весь наш багаж в квартиру, и получили «на чай» по африканскому фунту на память.
– Не уберегла! – завыла Татьяна, едва закрылась дверь, – Сердце вещувало не ходить, а мне бы не пустить их хоть как! Мария Ивановна теперя на небесах, а Наденька сиротой осталася-а…
– Ну… – дядя Гиляй шагнул к ней, неловко прижимая голову к груди, и та зарыдала ещё горше. Кривясь, опекун сморгнул раз, да другой…
… да и заплакал. Так, как это только могут сильные мужчины – кривясь неловко и так горько, как и представить себе невозможно.
Но вот ей-ей… кажется мне, что слёзы эти – к лучшему.
Семнадцатая
Заполошный бабий визг ввинтился в уши, подняв разом птиц надо всей плантацией, и Серафим, не думая долго, рванул со спины ружьё, уходя в сторону от возможного стрелка – как учили, перекатом…
… и тут же встал, отряхивая насекомых, золу и растительный сор. Руки подрагивали от злости не случившевося боя, и всево ажно потряхивало от хотения организма куда-то стрелять, бежать и рубить тесаком.
– Чевой в етот раз-то! – выплюнул он, с трудом удержавшись от тово, штобы не поучить свою бабу поперёк широкой жопы. Стоит, зараза белобрысая, моргаить!
– Во-от… – протянула виновато Прасковья, тыкая опасливо лопатой в разрубленную многоножку, – выскочила…
– Да тьфу-ты! – сплюнул мужик и несколько раз сжал-разжал мосластые кулаки и отряхнул с рукавов пропущенный сор, – Думал уже, Богу душу отдам! На войне так не пугалси, как от твово визгу заполошново!
– Ну так оно само, Серафимушка… – баба часто заморгала, серые её глаза наполнились слезами, и супруг только вздохнул прерывисто. Любит он ея, заразу глупую! И так-то любил, а уж опосля разлуки и тово крепче!
А поучить… он сжал несколько раз кулаки и вздохнул. Удар-то тово… поставили добрые люди, британцев с одново удара на Тот Свет отправлял, а тут – супружница… жалко! Пузатая ишшо, не дай Боже…
Вожжами бы надо, но тожить жалко – самому ж потом раздетую щупать, а у ево ажно серце заходится, когда на гладком теле видит красноватый вздувшийся рубец. Ей уже не болить, заразе бестолковой, а ему будто самому кожу в том месте содрали!
– Ладноть, – попытался успокоиться Серафим, – ты тово… привыкай.
– Ага, ага… – закивала супруга виновато, – я так-то помню, а всё едино серце заходится, когда такую гадоту вижу, чуть ли не с полруки.
– А ета… – она ткнула многоножку лопатой, мстительно разрубая её ещё раз, – нежданчиком ка-ак…
– Ка-ак, – передразнил Серафим, поудобней перехватывая тесак на длинной рукоятке, каким удобно рубить молодую зелёную поросль, а при нужде и приголубить кого – хоть выскочившего леопарда, а хоть и етого, прости Господи… аборигена! Вот же образованный люд ругательства придумывает, а?!
Лес на этой части плантации они хоть и пожгли, но молодая поросль, да по пожарищу, рванула к небу с такой силой, што оставалось только в затылке скрести. Местами так зарасти успело да листвой и побегами растопыриться, што ей-ей – отделение пехоцкое спрятать можно так, што и мимо пройдёшь! Вот и думай – толь вздыхать опасливо, толь радоваться и надеяться, што и всё посаженное такой же дурниной переть будет.
Поглядывая на ребятишек одним глазом, он достал трубочку и кисет, и с удовольствием начал набивать ароматным табачком трофей из верескового корня, с серебряной пяткой шиллинга, удобно ложащейся в руку. Небось не махорка! Здешний табачок куда как духовитей будет, даже и бабы не ругаются, как бывалоча, когда избу задымишь. Да и трубочка скусная, тяговитая.