Южный Календарь (повесть и рассказы)
Шрифт:
В довершение всех напастей испортилась погода. Откуда-то натащило хмари, и низкие облака спеленали землю стойкой непогодой. Тучи с ворчаньем ползали по небу, время от времени обрушивая вниз потоки ливней. Сосны глухо шумели, сопротивляясь могучим ветрам. Дороги развезло, а Буг распух, раздался от обильных дождей в тесной ложбине русла и прихватывал берега разлившимися водами. Прекратились веселые музыки, надолго погасли хороводные костры и переливы гармоний. Кто была ведьма или волшебница, так и не дознались и поэтому говорили разное.
Не скоро замерцало далекое солнце косыми лучами в белесой вышине. Непогода успокоилась, и с мокрых деревьев полетели к земле первые осенние листы. Небеса очистились, разметали остатки
Евдося рано уводит с Куптия своих коров и гонит упрямое быдло знакомой дорогой; последний свет еще ласкает душу, зато уж в потемках вся околица полна диковинными, страшными звуками. И кажется девушке, что вместе с ветром плачет в поле русалка, хочет пойти к родному двору, но не может и стенает пуще прежнего в беспредельной тоске. А после бедной русалки мерещатся ей прочие окаянные страсти, и она бросает тревожный взгляд на пшеничный огонек божницы, и сон слетает к ней тогда только, когда святые лучи донесут до ее испуганных глаз свою успокоительную силу. Ветер еще шире ходит за окном, еще ниже к земле сползает темное небо, и еще крепче укутывается девушка в стеганое одеяло, вкушая невинную сладость сна.
Потом притихает и снаружи, месяц – полночный владыка полумира – шлет сквозь небесные туманы привет беспокойно дремлющим долинам и латает прорехи облаков призрачным, приглушенным сияньем. Его голубые лучи рассеянно блуждают внизу по влажным полям.
И стоят в полях могучие дубы, и стоят на дорогах кресты, и охраняют Русскую землю.
Миновало полгода. Земля надолго успокоилась под снежным одеялом, сковало морозами болота и черные ковбани, и сосны покорно и безропотно держали на своих ветвях округлые снега. Их пышные шапки улеглись в опустевшие гнезда аистов и обняли каждую крышу. Буг, как заколдованный, встал в своих излучинах, и глубоко ушли его холодные воды, поломанные желтыми льдами. Полозья саней взрезали подмерзшую корку обоих берегов, оставив на ней следы, натянутыми струнами разбежавшиеся по полям между запорошенных стогов, а те как будто съежились под мелкими зернами колючей поземки.
Но к Рождеству небеса раздались, и солнце каждый день каталось по сверкающим сугробам меж голубых теней, а бесконечно чистые ночи блистали серебряной луной и ледяными россыпями звезд. Молодежь потянуло на гульбища и забавы. На богатую кутью парни водили по дворам ряженую козу, Шульган подыгрывал на скрипочке, а девушки пели песни-щедровки в чужих хатах, поздравляя старых дев, вдов и стариков. Тем, кто без причины не позволял щедровать в своих усадьбах, творили шкоды и бесчинства. У самых дверей лепили снежных болванов, вешали на деревья сани, затыкали печные трубы, чтобы в хаты шел дым. На щедрец девки, чтобы быть красивыми, кидали в кадки с водой медные пятаки и весь день умывались этой студеной водой. Колядники крали в домах все, что ни попадало под руку, а утром со смехом приносили обратно изумленным владельцам кто черевики, кто юбку или платок – словом, всякую мелочь. Особенно много крали подушек, потому что если девушка украдет подушку и ляжет на ней спать, то увидит суженого.
Так и Евдося с Устымкой сговорились раздобыть подушки. Сперва навестили учителя, который квартировал у бабки Сретицы. Пока бабка выставляла положенные пироги, бедного учителя девки так заморочили, что в наступившей веселой суматохе без труда умыкнули с его кровати одну из подушек – ту, что была поменьше. Потом всей ватагой потащились к Желудихе. Евдося вызвалась быть козой. Она облачилась в вывернутый наизнанку кожух и спрятала личико под размалеванной картонной маской с дырами для глаз и с торчащими бумажными рожками, а учителя одели бабой. Шустрые девки мигом напялили на него ветхую Сретицыну спидницу, а вместо груди заткнули его же подушку. Щеки и губы размалевали румянами так, что они даже в потемках горели пунцовыми блинами на радость всей компании.
С шумом повалили они по улице, залитой холодным светом далекой луны. Хрустящую зимнюю тишину уминал оглушительный скрип рассыпчатого снега, покрывшего валенки мельчайшим порошком.
Желудиха, привлеченная веселым гомоном, показалась на крыльце.
– Хозяйка, позвольте нашей козице погуляти, – не своим голосом пропищала Устымка.
– Будьте ласковы, – ответила Желудиха.
– Иди, коза, – обернулась Устымка к переодетой Евдосе, а та поклонилась и на четвереньках вошла в хату. За ней поспешили остальные. У Желудихи потребовали квасу, а для «бабы» – горилки. Старуха, довольная тем, что ее не забыли, засветила лучину и полезла в клеть, а Евдося тут же стянула подушку и спрятала ее под своим кожухом.
Далеко за полночь девушки возвращались по домам, прижимая к груди каждый свою добычу. Фиолетовый купол неба трепетал над ними в крещенском ознобе, снег искрился под высокой луной. Устымка взяла себе спать подушку учителя, а Евдося – Желудихину.
В великом нетерпении Евдося взбила подушку и улеглась на нее румяным лицом. Разгоряченной девушке так хотелось поскорее увидать жениха, что уснуть она долго не могла и ворочалась, сминая чужую подушку и разметав по ней расчесанные косы. Сначала ей снилось все подряд: и маленький брат, и Желудиха, и даже толстый серый ее кот, а потом в туманной грезе она различила исполинский дуб, Куптий, весь залитый щедрым солнечным светом, изумрудные травы, усыпанные сверкающей росой, а под дубом – бродятинского Семена. И снилось ей, будто и она с ним рядом, в тени и прохладе зеленого шатра, перебирает его льняные волосы, но только к ним прикоснется, как пряди превращаются в сосновые иголки и сыплются сквозь пальцы, а сам Семен плачет в лютом горе, заглядывая ей в глаза помутившимся взором, и не может сказать бесплотными губами, что причиной тому невыносимому плачу.
Утром Евдося и Устымка понесли вернуть подушки и по дороге рассказывали одна другой, что являлось во сне. Устымка видела горшок с пшенной кашей и почему-то Евдосиного братишку, который, взобравшись на мохнатого шмеля, летал над селом, точно какая ведьма. Она погрустнела, потому что очень хотела узнать суженого, и слушала Евдосю, которая выступала еще сердитее.
– Под тем дубом, что на выгоне, – говорила Евдося, – привиделся. Чтобы мужик – и так бы плакал! В жизни такой кручины не видала. Страшно мне стало.
– Может, о тебе он плакал, – робко проговорила расстроенная Устымка.
– Что же это? – усмехнулась Евдося.
– Может, не о себе он плачет, – еще тише повторила подружка.
– А обо мне что же плакать? – спросила Евдося.
– Кто знает? Все старики вон плачут да больно жалеют тебя, когда на Куптии поешь ты свои грустные песни.
– Чудно.
Подружки добрались до развилки и разошлись: Устымка направилась к Сретице и к учителю, а Евдося повернула до Желудихи.
Отстояла зима, прозвенела масленица, прослезилась Пасха. Вздохнувший Буг сбросил лед и погнал, понес его на своей ожившей спине, перекатывая в волнах беспомощные куски.
Учитель уехал, говорили, в Брест, в управу, и скоро самое имя его было забыто. Приехал новый учитель. Этот был нехорош собою, приземист и близорук, на девок не смотрел, а ночи просиживал при свече над мудреными книгами, которых навез с собою два сундука.
Молодая трава выступила из земли, и одинокий старый дуб, что стоял на Куптии, оделся первою листвой. Лето распустилось во всей свежести и ласке, обросшие ветви дерев манили прохладой.
Потом травы поднялись, распрямились и опять упали, помятые росами, а по лугам и полянам рассыпались головки первых цветов. Солнце высушило землю, а вместе с ним и Евдося осушила свои прекрасные глаза.