За экраном
Шрифт:
Беседы Шумяцкого с режиссерами и сценаристами почти всегда были продуманными и целенаправленными, он считался искусным политиком. Иногда в них принимал участие Усиевич, беря на себя наиболее тяжелое и трудное – доказать художнику то, в чем сам не убежден.
На студиях часто рассуждали так. Зачем настаивать на сокращениях или купюрах, портить отношения с крупным режиссером – все равно фильм пойдет в ГУК, а там уже пусть спорят с ним. Поэтому в ГУК картины поступали, как правило, недомонтированные, на двух пленках, и приходилось много часов проводить в просмотровых залах, смотреть фильм с остановками после каждой части и обсуждать возможные монтажные переходы и сокращения. Порой это шло картине на пользу. Режиссеры прислушивались
Но нередко возникали острые конфликты – коса находила на камень, шла жестокая борьба за каждый кадр. К недостаткам Бориса Захаровича следует отнести то, что порой личное, предвзятое отношение к тому или иному художнику доминировало и подогревало столкновения. Мне, как новичку, многие подводные течения были неизвестны, я получал тяжелые нахлобучки и, самое главное, не мог уразуметь, в чем дело. Лишь постепенно, через длительное время или после откровенного разговора с режиссером, становилось ясно, что было продиктовано цензурными, что – художественными, а что – личными мотивами, предубежденным отношением к творчеству того или иного мастера.
Сложные отношения у Шумяцкого были с А. Роомом, Б. Барнетом. Вообще Борис Захарович опирался на «Ленфильм», всячески выдвигая его. «Мосфильм» лишь в последний год его деятельности стал в центре внимания. «Ленин в Октябре», выдвижение молодого тогда режиссера М. Ромма – все это было результатом усилий Бориса Захаровича, он всячески опекал картину.
К Эйзенштейну у него было неприязненное отношение. Продиктовано ли оно было сверху, в связи с постановкой «Мексики», сказать не могу. В эти тайны я не был посвящен. А история «Бежина луга» сейчас изучается. В моем представлении Шумяцкий в судьбе этой картины сыграл неблаговидную роль, показав Политбюро неготовый, несмонтированный материал. Это явная его вина.
Мне посчастливилось: я был в числе немногих, кто видел весь отснятый материал. Я смотрел его в небольшом просмотровом зале во ВГИКе вместе с Сергеем Михайловичем и Тиссэ. Они только что приехали со съемок натуры. Не знаю почему, материал Сергей Михайлович привез именно во ВГИК. Собирался ли он его широко показывать или, наоборот, не хотел сразу отдавать на студию, не знаю. В зале было человек пять-шесть – никого из присутствующих, кроме Перы Аташевой, не помню. Материал еще не был смонтирован, не полностью были отобраны дубли, и это, как ни странно, не только не портило картину, но, наоборот, продлевало эмоциональное восприятие. Перед глазами проходила редкая, живописная вереница кадров удивительной новизны не только по своей композиции, но и по небывалому разнообразию чернобелой гаммы, как будто всесильной в передаче не только цвета, но и пространства. Поражала стереоскопичность кадра, лепка светом портретов Павлика и особенно его отца. Прошло более тридцати лет после этого просмотра, но и по сей день передо мной возникают кадры этой живописной повести. И хотя драматические конфликты в разрозненных и несмонтированных эпизодах только угадывались, минуя сюжет, покоряла драма увиденного. Поэтические возможности кинематографа открывались перед нами в неожиданных формах.
Мы вышли из зала с ощущением чуда. Не помню, что я говорил, подавленный силой увиденного. Сергей Михайлович улыбался: «Что вы, это еще холодный нарез». Повторяю, у меня было состояние ожидания чуда – оно рождалось!
Я, конечно, не мог удержаться от рассказов. Мне завидовали. Все стремились посмотреть. Но Сергей Михайлович больше не показывал: ощущались уже какие-то «подземные толчки», материал стали требовать в ГУК. Эйзенштейн ссылался на то, что все разрезано, смотреть нельзя, тогда сказали, что приедут смотреть на студию. Смотрели на студии или в ГУК, не знаю, но поползли слухи. Вскоре все стало ясно: материал смотрело
В ГУКе собрали крупнейших режиссеров и других деятелей кино для обсуждения «Бежина луга», или, как тогда говорили, для «проработки», которую опытной рукой направлял кормчий Шумяцкий.
Я не буду повторять того, что было напечатано в газетах, в сборнике, специально посвященном «Бежину лугу», в статьях самого Эйзенштейна. Я помню зал, заполненный людьми, и Сергея Михайловича, внешне спокойного и даже приветливого. Я опоздал, в зале было лишь два свободных места, и оба… рядом с Сергеем Михайловичем. Невольно, чтобы не торчать перед глазами начальства, мне пришлось опуститься на одно из них. Сергей Михайлович удивленно на меня посмотрел – и мне пришлось особенно остро ощутить силу критических ударов, направленных в адрес Эйзенштейна.
Потом, длительное время спустя, Сергей Михайлович вспоминал:
– Да, угораздило вас, батенька.
Начался тридцать седьмой год… Вначале удары наносились где-то рядом – по соседству исчезали люди, а кинематограф еще оставался оазисом. На страницах газет замелькали слова: «враги народа», «наймиты империалистов». Осенью секретарь Усиевича, добрейшая Софа, под строжайшим секретом сообщила мне, что у него на даче был обыск… Сам Усиевич, проходя мимо нас, попросил меня зайти к нему в кабинет. Я с тревогой ждал, что он скажет, – но он, внешне спокойно, дал несколько поручений и ушел к Борису Захаровичу.
Я вспомнил, как он шутил над тем, что я просыпаюсь мокрый, живя в сырой комнате, как помогал достать другую, как в ночь под Новый год мы с ним принимали три фильма: «Последнюю ночь», «На востоке» и «Юность». Как я опоздал на встречу Нового года… Он работал как вол. Воевал в Гражданскую. И мне стало непонятно: почему Владимир Александрович стал «врагом народа», что у него ищут?
Наутро нас собрал Борис Захарович. Он долго молчал, не зная, с чего начать. Речь его была странна и удивительна в то время. Это был некролог другу и эпитафия самому себе. Он сказал: «От нас ушел товарищ Усиевич, его больше нет среди нас. Трудно сказать, в чем он виноват, мы пока не знаем, – но его нет. Он работал очень много, энергично. Мы должны работать еще лучше, еще более энергично и собранно для того, чтобы восполнить потерю». Почувствовав напряженное недоумение, он приостановился и сказал: «Я имею в виду то огромное количество работы, которое выполнял Владимир Александрович».
Кто-то из бдительных, нарушив гнетущее молчание, что-то спросил о «вредительской линии» Усиевича.
Борис Захарович, опустив глаза, вновь сказал: «Надо работать». И вспомнил что-то об очередном фильме, который ждали из Ленинграда. Гуськом мы пошли к двери…
Началось… На протяжении месяца шли интенсивные аресты, наш маленький коллектив таял. Арестовали Жилина, Булле, Брука, Когана, Иткину. Каждый раз мы расставались, не зная, кого недосчитаемся завтра.
Партийные собрания проходили тогда внизу, в библиотеке около проходной. Мы видели в окно, как люди отрекались друг от друга, – а утром уже не было отрекшегося… Ночью в Зачатьевском монастыре, в комнате рядом, арестовали жену Семенова, тогда заместителя директора ВГИКа. Из окна я видел, как она исчезла в серых воротах… Ему же объявили выговор за потерю бдительности.
Каждый невольно готовил чемодан: их почти нельзя было найти в магазинах. Маленькие – для пары белья. Каждый хранил эту заветную теплую пару, носки и папиросы.
Но, как ни велик был ужас, люди рассказывали анекдоты о том, что одного еврея заставили сознаться, что он написал «Евгения Онегина», а другой еврей, проходя по зданию на Лубянке и узнав, что ГПУ находится в бывшем доме «Госстраха», сказал: «Это не „госстрах“, а „госужас“», – и еще сотни других, в которых жила извечная сила народного ума и неистребимого жизнелюбия.