За грибами в Лондон (сборник)
Шрифт:
– Валега, пгивет! Ты изменился только в диаметге!
Теперь в нем уверенность и твердость – прежней дрожи не ощущается. Одет он абсолютно небрежно – в какую-то размахайку цвета хаки, в каких у нас ездят на рыбалку… Его высокая, породистая молодая жена из старой русской эмиграции, смешавшейся с итальянской, по-русски вроде и не говорит – во всяком случае, ничего не произносит. Ну ясно, она ценит Бродского теперешнего – и зачем ей все эти смутные, нервные, тяжелые питерские воспоминания, которые привез сюда я?
Перед выступлением мы расходимся по комнатам. Да, интересно колдует время! Вспышки-воспоминания… Вот встреча
«Привет, Валера! Мне очень понравились твои рассказики в «Молодом Ленинграде». – «А, чушь!» – говорю я. Я тоже мог бы сказать, что мне «очень понравилось» его единственное, странное, непонятно почему отобранное из всего равнодушными составителями стихотворение в том же «Молодом Ленинграде» (и, кстати, первое и последнее, напечатанное здесь)… но это же смешно. Только усмехаться и можно над тем, как и что у нас тогда печатали! Тяжелые, нервные годы – но образовались мы именно тогда, хотя и не представляли еще, что будет с нами.
Тут я, спохватившись, снова вижу себя в белой американской комнате. Сколько времени? Кидаюсь вниз – и оказываюсь в странной пустоте и тишине. Никого! Бегу. Стриженые лужайки, сверху занавешенные от солнца знаменитыми белыми дубами – изображенными даже на гербе штата Коннектикут. Небо ярко-синее, за лужайками – белые деревянные дома. Осень. Коннектикут.
Нахожу серые административные здания, за ними – огромное зеленое поле, по краям – радостно орущая молодая толпа; разные цвета по разные стороны: помню, ребята говорили, решающий матч!
Вхожу в аудиторию, на двери – небольшая афиша с нашими фамилиями. Да, народу поменьше, чем на футболе. Бродский уже на кафедре – и как раз читает самый любимый мой стих. Что так действует – голос, все больше набирающий силу? Или слова?
Я входил вместо дикого зверя в клетку,выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,жил у моря, играл в рулетку,обедал черт знает с кем во фраке.С высоты ледника я озирал полмира,трижды тонул, дважды бывал распорот.Бросил страну, что меня вскормила.Из забывших меня можно составить город.Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,надевал на себя, что сызнова входит в моду,сеял рожь, покрывал черной толью гумнаи не пил только сухую воду.Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;перешел на шепот. Теперь мне сорок.Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.Только с горем я чувствую солидарность.Но пока мне рот не забили глиной,из него раздаваться будет лишь благодарность.Была тишина, потом – овация. Потом он снова начал читать этот стих – по-английски.
Через полчаса намечалось новое выступление – и мы прилегли на краю футбольного поля. Футбол – бушевал, публика – ревела. Да, трудно тут побеждать. Но надо стараться. Надо бы сказать Иосифу самое важное, но при установившемся приятельском тоне пафос не проходил.
– Ну что? – спросил Голышев. – Сходим, передохнем?
– Да нет. Лень! Тут поошиваемся! – сказал Иосиф.
– …хата есть, да лень тащиться! – процитировал я другое мое любимое его стихотворение.
Иосиф улыбнулся. Ну хотя бы так продемонстрировать, как мы все его ценим и любим.
После второго выступления мы остались сами с собой – даже профессорша наша, всем поулыбавшись и выдав конверты, ушла.
– Как-то вот так тут… без экстаза! – Иосиф объяснил нам правила здешней жизни.
Запросто, «демократично», сказал бы я, заходим в шумную пиццерию. Встаем в очередь.
– А нельзя с лауреатом без очереди? – спросил я.
Он усмехнулся:
– Это только у вас!
– А вон в ту пиццерию, через дорогу, нельзя? – предлагаю я. – Там пусто!
– Э, нет! – усмехается Иосиф. – Тут меня знают все, а там – никто!
Мы садимся с пиццами.
– Да, – произносит он. – В первый раз я выступал здесь за пятьдесят долларов!
А теперь (по его требованию) всем нам – по полторы тысячи, как ему! Так и не успел его как следует поблагодарить… Вечером мы сидели в комнате Голышева, уничтожая привезенные нами водочные запасы. Иосиф разгорячился – вспоминали друзей, улицы, дома, где жили разные потрясающие типы.
– Ничего – после инфарктов твоих? – спросил Голышев, открывая вторую бутылку.
– А! – Иосиф махнул рукой.
Супруга его, которая так и просидела весь вечер словно мраморное изваяние, вдруг встала во весь свой гигантский рост, четко, без малейшего акцента произнесла:
– Мудак! – и вышла из комнаты.
Мы были в шоке! На кого это она так? Ну что ж, пора, видимо, расставаться!
Уже в полусне появилось: солнечный школьный коридор – и рыжий картавый мальчик что-то возбужденно кричит, машет руками. Так я впервые увидел его.
«Мне кажется, мы хорошо пообщались, без понтов!» – с этой мыслью я засыпаю.
…Проснулись мы рано – но Иосиф уже уехал.
– Сейчас мчится уже по «хайвею» в другой университет! – говорит Голышев. – Такая жизнь – приходится крутиться!
Я вспоминаю обшарпанный «Мерседес», более чем демократичный наряд Иосифа… Может, это вовсе не пижонство, как вначале подумал я, а суровая реальность?
– А как же Нобелевка? – спрашиваю я.
– Иосиф – настоящий русский интеллигент! – усмехается Голышев. – Умудрился получить Нобелевку именно в тот год, когда она была минимальной!
– Это по-нашему, – сказал я.
Американский футбол
До отлета я еще успел побывать в Нью-Йорке и повидать нескольких бывших земляков, по которым соскучился. С москвичами я расстался при въезде в Нью-Йорк. Сначала вышла Таня, как только мы съехали с высокого виадука, в начале забитой машинами улицы, улыбнувшись и помахав. После этого водитель – старичок в шоферском кепи – как-то строго посмотрел на меня. Что-то я уже делал не так? Я протянул ему написанный по-английски адресок моего нью-йоркского друга Ефимова, который собирался тут меня приютить.