За милых дам
Шрифт:
Конечно, получилось не очень хорошо, Додик желал бы, чтобы все прошло потише, поспокойнее, поцивилизованней… Чтобы Танечка, пораскинув мозгами, купила билет в Осло и вернулась к своему Олафу, с которым у нее даже не был расторгнут официальный брак, — правда, с Додиком она два года назад, на пике любви, в блаженной влюбленной уверенности, что «вот это на всю оставшуюся жизнь», до «самой березки», тоже оформила официальный брачный союз… Додик даже был уверен, что именно так она и сделает: уедет и будет вспоминать всю оставшуюся жизнь время, проведенное с ним, как «сон любви», да еще и поблагодарит за приобретенный опыт…
Но
Санитар снял пейджер и сунул себе в карман. Он давно подрабатывал таким способом, снимая с транспортируемых бесчувственных тел телефоны, кольца, паркеровские ручки, портмоне с долларами и хорошие часы — мелочами не марался…
Пейджер пропищал еще несколько раз, уже в кармане у санитара, потому что сообщение было передано «с подтверждением» и дублировалось каждые пятнадцать минут. «Что случилось? Что случилось? Что случилось? Что случилось? Что случилось? Что случилось? Что случилось…» Бестолковая электроника точно и механически бесстрастно передавала мамины слова, бессильная, правда, передать дрожь и спазмы страха, сжимающие слабый, как у всех сердечников, старческий голос, а сама Танечкина мама была уже мертва.
Она, осознав трагедию, прожила всего пятнадцать минут: ровно столько понадобилось, чтобы вызванная ею «Скорая помощь» приехала и врач, оттянув пальцем синее Танечкино веко и мельком глянув на безжизненный стеклянный зрачок, заключил: «Практически безнадежно».
Танечка жалела, что осталась жива. Правда, она чувствовала себя такой слабой и бессильной, что могла только лежать и плакать беззвучно в своей полутемной палате с убавленным светом. Плакать и надеяться, что она все-таки умрет… Ее уже давно перевели из обычной горбольницы, куда привезли практически трупом, в частную клинику и окружили немыслимым комфортом — подруги дозвонились до Олафа, и он уже приехал в Москву, чтобы «создать для нее все условия».
Но Танечка не хотела никаких условий, ее тошнило от Олафа, она любила человека, потерянного для нее навсегда. Поэтому она лежала и плакала, тайком выбрасывала лекарства и отказывалась от еды… Но силы так же неуклонно возвращались к ней, как приближалось и время выписки из клиники, вместе с вновь обретаемыми силами приходила и мысль: если любовь нельзя вернуть, то, может быть, за нее можно отомстить?..
Все хлопоты о маминых похоронах тоже взял на себя Олаф…
Хоронили ее на совсем новом кладбище. «Коммерческое», как обронил кто-то из людей, шествующих в похоронной процессии…
Сочетание слов «коммерческое кладбище» не заставило Танечку
А это было очень дорогое кладбище. Новое кладбище для новых покойников из числа «новых русских»… И несколько недавних могил, чьи обитатели или их родственники смогли позволить себе похороны по такой цене, терялись маленьким островком посреди огромного зеленого поля… Ограда нового кладбища тоже терялась где-то далеко в высокой траве, и казалось, что это похороны «в чистом поле»… Ветер проносился волнами по нетронутой дикой, нестриженой траве… Сияло на ярко-синем, без единого облака небе солнце… И Танечка подумала, что маме, возможно, понравились бы такие похороны… Если похороны вообще могут понравиться.
Только благодаря Олафу Розенкранцу Танечка смогла позволить такую роскошь для своей бедной мамы.
Церемония продолжалась недолго, и поначалу густая и многолюдная процессия стала внезапно и очень быстро редеть… Глубоко погрузившаяся в свои невеселые мысли, Танечка вдруг обнаружила, что они с Олафом оказались у могилы почти одни… Мамины знакомые и родственники были слишком стары, чтобы выдержать долго на ногах такую церемонию… А все остальные, собравшиеся на похороны, люди были знакомыми Олафа и Танечки, и теперь, отдав им должное, они торопились домой, по своим делам, потому что жизнь продолжалась и мало кто способен долго сохранять интерес к какой-то чужой старушке…
Только сейчас Танечка вдруг с болью поняла, каким одиноким человеком она стала…
Олаф искоса поглядывал на Танечку. В черной шляпе с траурной вуалью и темном платье она выглядела невероятно красивой и таинственной.
— Какая ты все-таки у меня красивая… — прошептал сентиментальный норвежец. Вид у него не был слишком опечаленным. Он давно уже простил неверной жене ее побег и вообще «всю эту историю»…
Его попытка ухаживать на кладбище показалась Танечке такой нелепой…
Она горько вздохнула и пошла к воротам, Олаф зашагал рядом.
— Какой ужасный итог… — заметил он.
— Итог? — Танечка хмыкнула. — Что вы имеете в виду?
— Смерть вашей мамы, конечно…
— А это ни-ка-кой еще не итог! — вдруг очень четко и ясно прошипела ему в ухо Танечка, да с такой яростью, что Олаф опешил.
— Я, собственно, ничего такого… — пробормотал он.
— Вы… идите… Идите! — вдруг нетерпеливо оборвала его Танечка. — А я… я еще должна задержаться…
Она повернулась и пошла обратно к могиле…
А Олаф, вздыхая, поплелся к стоянке машин.
Теперь Танечка стояла у могилы совсем одна. Все так же волновалось огромное зеленое поле, ветер выбивал из-под траурной шляпки пряди Танечкиных светлых волос… А мама смотрела на нее с портрета немного насмешливо, иронично. Это было самое типичное для нее выражение лица.
«Ну, разве я не предупреждала тебя насчет этого Додика?!» — словно хотела она сказать…
Любить — это значит помогать жить… Кто это сказал? Где она это прочитала? Неважно… Сейчас Танечке показалось, что это самое точное определение любви. Мама действительно любила ее… В отличие от других… Вот в чем дело.