За морем Хвалынским
Шрифт:
— Умер! Умер Абу-ль-Хасан! — рвала на себе волосы, голосила исхудавшая, как щепка, седая женщина, из-под черного покрывала на ее лице видны красные полосы от ногтей.
«Главная плакальщица!» — догадался Алекса. Костлявый человек с тонкими губами и взглядом исподлобья враждебно отодвинул Алексу, положил руку на плечо Юсуфу:
— Аллах забрал твоего сына к себе. Радуйся!
Юсуф побелел, руки его бессильно опустились, и слеза покатилась по щеке.
— Опоздали… — прошептал он. — Ну что же… Будешь, лекарь, все равно моим гостем…
Мертвый сын лежал на столе, обмытый и одетый в синее.
Глухая, ледяная тишина… Но что это — будто откуда-то издалека, или это показалось ему, а может, это где-то внизу шевельнулись в подземелье черные духи горцуки, — но что-то вздрогнуло, стукнуло. Алекса быстро ощупал руки покойного. Они были холодными, но, казалось, все же в них не было той ледяной, страшной, абсолютной холодности, которую несет с собой смерть.
— Не трогай моего сына, не трогай! Он уже стоит на мосту Аль-Сират и ждет Страшного суда! — закричала женщина в черном, вцепилась в руки Алексы.
Вой в комнате усилился, будто загудел могучий пчелиный рой. Женщины обступили Алексу, враждебно блестели их глаза.
— Он живой! — проговорил Алекса, но женщины не слушали его, голосили. Лекарь вышел из комнаты, почти крикнул Юсуфу: — Снимите его со стола! Я разотру его, дайте только побольше вина и масла!
Старый Юсуф бросился перед ним на колени:
— Сынок! Спаси его! Единственная моя надежда и опора! Шесть сыновей забрали в войско, двое умерли сами. Где они, мои дети, моя кровь?! А теперь и этот… Спаси!
Но вновь набежали женщины, и злобный голос костлявого человека в высокой белой чалме перекрыл все голоса:
— Я, мулла Ахмад, говорю тебе, неразумный, — твой сын умер! Если бы ты приехал до захода солнца, он был бы уже в земле! [102]
Тишина воцарилась вокруг. Алекса поднял глаза — перед ним уже стояли несколько мужчин, недобро поглядывали на гостя.
102
Согласно мусульманскому обычаю покойника хоронят в тот же день до заката солнца.
Юсуф поднялся с колен, забормотал с плачем:
— О господин, этот человек подал мне надежду, которая окрылила меня, и я потерял голову от радости!
— Ты действительно ее потерял, потому что поехал искать лекаря, которого не знает никто — ни из какого он рода, ни какие у него лекарства. Тем более согрешил ты, что привез его из поселка нечистых обмывальщиков трупов. Пускать ли тебя в мечеть после этого? И читать ли над твоим умершим сыном молитвы? Что, если это не угодно Аллаху?
Юсуф снова бросился на колени, теперь уже — перед муллой. А тот, враждебно глядя на Алексу, приказал ему:
— Иди прочь отсюда, нечистый парс!
— Парс! — зашептались все вокруг. — Огнепоклонник!
И стало пусто вокруг Алексы, будто он был зачумленным.
— Хорошо, — сказал он глухо. — Я уйду. Но на всем пути, где я пойду, расскажу людям о кишлаке, где приглашенного в дом гостя выгоняют, не дав ему даже разломить лепешку! — И направился к двери.
— Постой! — Костлявый человек раздумывал. — Я сказал тебе идти прочь, но не сказал — когда. Действительно, ты у нас гость. Но ты же видишь — человек умер, его призвал ангел смерти Азраил. — Он подумал еще. — Юсуф, ты накормишь этого человека, но завтра на рассвете пусть он покинет дом. И хотя он не вылечил твоего сына, ты все равно дашь ему за то, что он приехал, четыре динара.
— Четыре динара! — запричитал Юсуф. — Но где мне взять их?
— Тогда отдай ему лошадей или что-то из своего дома, чтобы никто не мог сказать, что мы — неблагодарные. Иди отдыхай, парс, но отдыхай в самой дальней комнате. А я очищу дом после твоего дыхания!
Алекса ел холодный рис, гнев душил его. Гнев и тоска по Виспре.
Только через три дня и три ночи он увидит ее — длинные, до пят, распущенные волосы, твердая грудь, огромные глаза…
Но когда он лег спать, пришли другие мысли. Он мог бы поклясться, что человек, лежащий на столе покойников, еще жив. Но что могло бы оживить его? Да, возможно, вино и масло. Возможно… Память подсказывала что-то, но что — он никак не мог вспомнить. С тем и уснул, надеясь, что завтра рано уйдет из этого дома, забудет обиду, которая жгла его, как жжет язык горький красный перец.
Но среди ночи проснулся. Голова его была ясной, как никогда, и страницы, которые переписывал долгими зимними ночами в кишлаке, будто ожили и встали перед его взглядом…
Он поднялся.
Ночь была лунная, тихая. Едва слышно шелестела над домом могучая чинара. Спали птицы. Теплым запахом жилья и дымом тянуло из двора — там тоже спали люди.
Осторожно переступая босыми ногами, он направился к комнате, где лежал сын хозяина, беспокоясь, как бы не осталось там плакальщиц… Но Юсуф, видимо, жил не очень богато — плакальщицы ушли, чтобы снова прийти утром, потому что ночь была не оплачена.
Возле стола Алекса помедлил, колеблясь — стоит ли ввязываться во все это? Но можно ли уйти со двора, не воскресив огонек, данный каждому живому существу, чтобы радовалось оно свету и всему, что есть прекрасного вокруг?
«Но зачем, зачем мне эти люди? — кричало в нем что-то. — Они неблагодарны и глухи к небу над их головами, но зато, будто свиньи, думают о корыте, которое их накормит и напоит. А если он не оживет?!»
Что-то зашелестело в углу, темная тень двинулась по комнате. Алекса отступил на шаг.
— Это я, сынок, — зашептал Юсуф. — Не спится мне. Единственный сын, последнее семя, последняя надежда! Но мулла… Его проклятье — и нам тут не жить… Что же мне делать, сынок, что?!
— Живая собака лучше мертвого льва, — вспомнил Алекса восточную поговорку. — Не так ли? Хотите, чтобы сын ожил?
— А ты… ты и правда мусульманин? Мулла говорил, что ты парс?
— Уже боишься… Ну и что из того, кто я? Ты же хочешь, чтобы сын был живым?
Юсуф огляделся. Лунный свет падал на его серебристую бороду, на глаза, в которых читалась тяжелая мука… Но вот он решительно сказал: