За тихой и темной рекой
Шрифт:
Кнутов попытался произнести странное слово вслух. Ничего не вышло. Твёрдый, распухший язык отказывался повиноваться. После стакана воды немного полегчало. Впрочем, ненадолго. Кнутов знал эту проклятую особенность своего организма: с похмелья тот требовал спиртное, а не воду. И требовал так, что любые адовы муки не шли в сравнение с тем, что испытывал Анисим Ильич. Единственное, что спасало — действие. Нужно было заставить себя через силу подняться и двигаться: ходить, писать, допрашивать, но не оставаться в покое. Перемещаться так, чтобы кровь бродила по организму, выбрасывая из него через пот, слёзы и иные естественные жидкости хмельной яд… Стакан
Кнутов выпил ещё воды, оглядел себя в зеркале и, удовлетворённый внешним видом направился было к двери. Но на полпути остановился, вернулся к столу, ещё раз перечитал безграмотную писульку. Теперь становилось более-менее понятно. Таинственный Онисим оказался им самим, Анисимом Ильичом Кнутовым. А вот фраза «завтра идим» означала только одно: Олег Владимирович Белый решил ехать за город. Точнее, в одну из казачьих станиц. Что ж, видимо, сам Всевышний благоволит Кнутову в его намерениях.
Белый с неприязнью смотрел на Рыбкина. Он терпеть не мог неуверенных в себе людей. Станислав Валерианович, присев на край стула, нервно тёр ладони, будто пытался скатать с них всю накопившуюся за день грязь, вместо того, чтобы просто пойти и вымыть руки…
Неприязнь была от той писанины, что принёс поручик на ознакомление инспектору из столицы. Олег Владимирович вновь попытался прочитать написанное быстрым, плохим почерком в тонкой тетради в косую линейку. Вчитываться приходилось буквально в каждое слово, отчего целая картина никак не складывалась. Это ещё более раздражало. И еще — суетливые руки поручика, которые никак не могли найти себе места.
Белый в четвёртый раз поднёс тетрадь к глазам.
И солнце на запад уходило, Стена меж нами вырастала. Меня ты всё же не простила. Меня ты просто потеряла…Господи, какая банальность! Олег Владимирович прошёл к столу, налил водки в обе рюмки. Одну протянул гостю, вторую, не чокаясь, осушил сам. Следом за водкой пошел кусочек фаршированного сома. Немного полегчало. Но продолжать знакомиться с этим чтивом далее никакого желания не возникло.
— Вам не понравилось? — Станислав Валерианович пить не стал, рюмка так и осталась на краю стола.
«Слава богу, не мне первому пришлось сказать это», — подумал Белый.
— Честно признаться, да. Это не стихи. Это, простите, Станислав Валерианович, рифмованный набор фраз. Не более.
— И в чём, простите, это выражается? — голос поэта дрожал. Судя по всему, подобного ответа он никак не ожидал.
— Во всём, — Белый оседлал стул и, не переставая жевать, продолжил монолог: — «И солнце на запад уходило…» Тоже мне, открытие. Оно испокон веку на запад уходит. «Стена меж нами вырастала…» В этом нечто поэтическое имеется. Но далее. «Меня ты всё же не простила, меня ты всё же потеряла…» Последнему дурню и так понятно, что ежели женщина не прощает, то она теряет. Причём именно к этому и стремится… В ваших творениях есть только вы. Один вы, и никого более. Простите, Станислав Валерианович, но ваши стихи нужно читать не как поэтическое слово, а как псалтырь. Гнусаво и нараспев.
Рыбкин молча глядел в пол. Руки поручика всё сильнее тёрлись друг о дружку, будто старались протереть дыры в ладонях.
Белый перевёл дыхание. Собственно, какого лешего он накинулся на поручика? Человек пришёл к нему открыто, с надеждой, а тут ушат холодной воды. И было бы от кого. От чиновника, который в поэзии ни ухом ни рылом. Олег Владимирович решил хоть как-то сгладить неловкость.
— Понимаю, вы хотели высказать свои чувства по отношению к той особе, которая вас покинула. По какой причине? Я этого не смог определить из опуса. Но, Станислав Валерианович, поэт, он на то и поэт, чтобы вознестись над суетным миром. А вы всё в нём утонуть жаждете. Тоска, да и только.
Голова поручика опустилась ещё ниже, Олегу Владимировичу стало видно начинающее лысеть темечко господина Рыбкина.
— Сколько вам лет, Станислав Валерианович?
— Двадцать. А что, это имеет какое-то значение?
— Абсолютно никакого. — «Бедный мальчик», — подумал Белый, придвинул стул ближе к собеседнику. — Поручик, бросьте вы, к чёртовой матери, заниматься поэтикой. Поэзия, Станислав Валерианович, сродни математике. Причём они не просто родственные науки. А зеркальное отражение друг друга. И там, и там должна быть железная логика. Аргументы и доводы, как в математической задаче — каждый знак, каждое слово строго на своём месте. Его невозможно подменить, подставить, подкорректировать. Иначе поменяется весь смысл, вся логика творения.
— Тоже мне сказали, математика. — усмехнулся Рыбкин. — Вы бы ещё сравнили с анатомией: как любовь к женщине распадается на составные детали. Физическую, духовную, химическую… В таком случае, мы можем скатиться до такого примитивизма, что дикари в Австралии — и то будут выглядеть более цивилизованно, чем мы.
— А я об анатомии ничего не говорил. И о любви тоже. Я говорил о поэзии, а та есть выразитель чувств. Если вы любите женщину, то вам не обязательно ссылаться на конкретный объект, чтобы тот почувствовал, что вы обращаетесь лично к нему. Это можно сделать и иносказательно. Вот, к примеру:
Не первый вздох твоей любви — Последний стон и боль разлуки В часы отчаянья и муки Воспоминаньем оживи. Как осень грустными цветами Душе понятна и родна, — Былых свиданий скорбь одна Сильнее властвует над нами. Последний миг душа хранит, Забыв про все былые встречи: Единый звук последней речи Душе так внятно говорит.Белый закончил читать. В комнате наступила тишина. Не гнетущая, а неуверенная, робкая. Тронь её, и рассыплется.
— Кстати, — столичный чиновник всё-таки решился её нарушить. — Редко какому поэту удавалось передать свои чувства к одной, конкретной женщине, но так, чтобы их прочувствовали и окружающие. Припоминаю только один пример. Письмо к Анне Керн.
— Кого вы мне только что продекламировали? — Станислав Валерианович, казалось, не услышал последней фразы Белого.
— Юрий Верховский. Начинающий столичный поэт.