За живой и мертвой водой
Шрифт:
Юрка усадили на ступеньку крыльца. Из дому вышел какой–то дряхлый, сгорбленный старик в наброшенном на плечи кожушке. Кашляя, кряхтя, он закурил с.конвоирами и, не спрашивая их ни о чем и даже не пытаясь рассмотреть, кого они привели, удалился. Видимо, здесь не было принято задавать лишние вопросы. Конвоиры прохаживались у крыльца, вздрагивая от ночной свежести, громко позевывая. Они кого–то ждали. Юрко чувствовал, как немеют кисти рук, и, чтобы кровь не застаивалась, беспрерывно шевелил пальцами. Что правда, хлопцы из эсбе умели вязать людей. Эту науку они освоили хорошо.
Вдруг до чуткого уха Юрка донеслось громкое курлыканье колесных втулок, топот конских
— Едут!
— Слава богу!
К дому одна за другой подъехали четыре подводы с густо сидевшими на них людьми. Тотчас же на землю спрыгнуло несколько человек с карабинами. Высокий, похожий на офицера, скомандовал:
— В камеру, по одному. Головня! Станешь на пост.
Вооруженные начали стаскивать на землю тех, кто сидел и лежал на подводах. Возле Юрка остался один конвоир, два других начали помогать товарищам. В дом сперва провели семерых арестованных со связанными за спиной руками, а затем еще троих. Среди этих троих была женщина в белом платочке.
Потом в дом внесли что–то небольшое, круглое, тяжелое, наполненные чем–то ведра, корзины, несколько гусей и хрюкавшего в мешке поросенка.
Высокий и еще какой–то в куртке подошли к крыльцу.
— Ага! Привели… Он?
Ударивший в лицо яркий свет электрического фонаря ослепил Юрка.
— Что это с ним? Сопротивлялся?
— Такое вытворял, друже Месяц… Насилу связали.
— Смотри, ты… — как–то озадаченно, с сожалением произнес Месяц и выключил фонарик. — Ну, ладно… Его тоже в камеру.
Конвоир, придерживая Юрка за локоть, повел его по темному коридору, открыл какую–то дверь. Мимо прошли двое или трое. Юрко услышал голос Месяца:
«Сейчас же послать. На подводе. И давайте, друже Белый, начинать с этими, чтобы долго не возиться с ними. К утру надо закончить операцию».
В комнате, куда поместили арестованных, было темно. Юрко не успел сделать и двух шагов, как споткнулся обо что–то мягкое, упругое. Кто–то лежал или сидел на полу. Осторожно ступая, выискивая ногой свободное место, хлопец прошел через всю комнату к стене, где по его расчетам, должно было находиться окно. Окно он нашел, но его лоб прикоснулся не к стеклу, а к чему–то шершавому. Доска. Окно было наглухо забито толстыми досками.
— Э–э, уже пробовали. Не выйдет… — послышался рядом чей–то тихий, унылый голос.
Дверь скрипнула, свет газового фонаря озарил комнату, фигуры прислонившихся к стенам, сидевших на полу людей. На пороге стояли двое: верзила с перекрещенными на груди пулеметными лентами держал фонарь, другой, щуплый, с очками на бледном, невыразительном лице. Этот, в очках, капризно скривив губы, заглянул в тетрадь и произнес скучным, бесцветным голосом:
— Прохоров, Степан Рябчук — на допрос.
Стоявший у стены молодой, хорошо сложенный мужчина в свитере поднял голову, окинул тоскливыми, мутными глазами тех, кто остается, и, ссутулившись, но твердо, по–военному ставя ногу, пошел к двери. Вслед за ним, кряхтя и охая, поднялся с полу грузный усатый старик, типичный деревенский дядька среднего достатка.
Двери закрылись, в комнате снова стало темно. Арестованные, затаив дыхание, прислушивались к каждому звуку. Сперва ничего нельзя было разобрать. Голос следователя был вялым, монотонным, он бубнил что–то, точно дьячок, читающий псалтырь. Затем кто–то решительно произнес: «Нет! — И снова: — Нет, нет! Это неправда». Тут раздался нетерпеливый, раздраженный голос Месяца: «Прохоров, последний раз… Нам известно… Назови имена тех, кого ты вовлекал в вооруженную большевистскую банду». — «Неправда! — закричал Прохоров. — Я никого не вовлекал, ни с кем… У меня жена украинка, ребенок. Я не мог…» — «Брешешь, чертов москаль! Все расскажешь. Клешня, начинай!»
Голоса стихли. Несколько секунд ничего не было слышно, и вдруг отчаянный, тонкий, нечеловеческий вопль резанул слух. Сидевшая в углу женщина закричала в ужасе.
— Тихо, Софья! — шикнул на нее кто–то из арестованных. — То ж не… То они порося колют.
Да, это на дворе визжал поросенок. Затих. Юрко облегченно вздохнул и тут же почувствовал, как холодная капля пота скатилась с виска на щеку. Тело его обмякло, он сел на пол. На дворе возились с поросенком. Щели между досками, которыми было забито окно, порозовели, запахло паленой щетиной. И тут до слуха Юрка донеслись звуки тупых, размеренных ударов, точно в глубине дома кто–то выколачивал палкой пыль из одежды. И хотя не было слышно ни стонов, ни криков, Юрко догадался, что это бьют человека.
Не понимая, зачем он это делает, Юрко начал считать удары, невольно дергаясь каждый раз всем телом, как будто били не Прохорова, а его. Двадцать пять… «Говори, собака!» Прохоров молчал. «Пусть этот отдышится, подумает. Давайте Рябчука. Вуйко, советую говорить правду, если не хотите висеть на палке».
Из долетавших в камеру обрывочных фраз можно было заключить, что старого Рябчука обвинили в том, что будто бы он передал какие–то сведения своим родственникам полякам. Дважды его спрашивали о хуторе Рутки… Старик плакал, клялся, что он ничего не знает. Послышались странные ритмичные звуки, как будто там вертели колесо соломорезки или какой–либо другой машины. Рябчук закричал, точно его жгли раскаленным железом. Потом снова били Прохорова. Он стонал, матерился, поносил и проклинал своих мучителей, как только мог. Потом били Рябчука.
Наконец стоны и крики затихли. По коридору проволокли сперва одного, затем другого. Со двора отъехала подвода. Через несколько минут где–то в отдалении раздались два выстрела. Подвода вернулась. Женщина в углу заплакала. На этот раз ее никто не упрекал и не успокаивал, все прислушивались к шагам за дверями.
Дверь открылась. Фонарь, те же фигуры и тот же скучный, бесцветный голос:
— Бабяк, Софья Мартынюк. Прошу…
Бабяк, худой, болезненного вида хлопец лет девятнадцати, послушно поднялся, пошел к двери, а женщина закричала, забилась в истерике. Верзила с пулеметными лентами на груди передал фонарь следователю и, схватив упирающуюся женщину за волосы, потащил ее из камеры. Юрко заметил, что один глаз на длинном лошадином лице бандеровца был мутно–бел и не выражал ничего — страшный, невидящий, безучастный ко всему глаз.
Все началось сначала: неразборчивое бормотание следователя, угрозы Месяца, глухие звуки ударов, жужжание какой–то машины, мольбы, крики, стоны и проклятия. Юрко уже не прислушивался, сидел, стиснув зубы и закрыв глаза. К нему придвинулся сосед, зашептал жарко в щеку:
— Сынок, не выдавай других. Останутся живы — отомстят. А нам так и так смерть.
Соседа увели в следующей паре. Он оказался прав: допросы кончались тем, что потерявших сознание арестованных вытаскивали на двор, увозили на подводе и расстреливали где–то недалеко. Юрко понял: расстреливают на берегу реки и трупы бросают в воду. В чем же виноваты были эти люди? Одного обвиняли в том, будто он состоял в коммунистической организации, другого — в большевистской агитации, третий непочтительно отозвался об ОУН. Женщина будто бы кому–то говорила, что советские войска наступают и скоро придут сюда, в Западную Украину. Кара одна — смерть.