За живой и мертвой водой
Шрифт:
— Хватит! Встать из–за стола!
Сердечно поблагодарили хозяев и провели с ними «военный совет». Было решено принять предложение лесника и проехать двадцать километров на подводе.
Полдня беглецы спали в сарае на сене, а когда хозяин разбудил их, во дворе уже стояла пароконная тележка с плетеным кузовом, запряженная сытой гнедой лошадью.
— У нас так ездят, — сказал лесник, заметив удивленный взгляд Колесника. — Пара лошадей редко у кого. Она потянет, наша коняга, не сомневайтесь, сколько у вас там веса того осталось… Кожа да кости.
Он вручил каждому торбу с харчами
Хозяин разложил беглецов поудобнее на дне кузова, прикрыл хорошенько сеном, а сверху поставил что–то тяжелое. Кажется, это были корзины с яблоками, потому что сквозь запах сена начал проступать аромат улежавшихся яблок.
— Ну как, хлопцы?
— Хорошо.
— Садись, Татьяна Никифоровна.
Вот как! Их повезет хозяйка. Ну что ж, пожалуй, даже лучше. Вряд ли кто заподозрит, что женщина отважилась везти бежавших из лагеря советских военнопленных.
— Счастливо.
— Спасибо, хозяин. Век будем помнить. Татьяна Никифоровна умостилась на передке.
— Вье! — И покатилась тележка по мягкой травянистой дороге.
Шикарно, лучше не придумаешь. Татьяна Никифоровна скучать не дает. Только отъехали от двора, начались расспросы и рассказы. Через сено все слышно хорошо, будто сидят рядышком и беседуют. Скажет их возница: «Тихо!» — умолкнут. Через минуту–две послышится глухой стук колес встречной подводы. «Слава Исусу!» — «Во веки слава!» — «Куда собралась, Татьяна?» — «К сыну, на внуков хочу поглядеть». — «Дед Иван здоров?» — «Здоров, что ему сделается…»
Проехала подвода — и снова рассказы Татьяны Никифоровны: какое оно море Азовское ласковое, а в бурю страшное, как осенью ловят под Геническом нагулявшую жир в Сиваше кефаль, как пригнали к ним пленных австрийцев.
— Я как увидела его в первый раз, Ваню своего, испугалась даже — худой, усы черные, как у таракана, а глаза… глаза добрые такие, печальные. У меня сразу сердце екнуло. Предчувствие все–таки у меня было. Поверите — с первого раза.
Южное солнце, соленый ветер моря, молодость, тревожная, полная страхов любовь… Не забыть этой поры Татьяне Никифоровне. Рассказывает она, и слышно, как сморкается, слезы вытирает, а то смеется радостно. Как раз перед войной собиралась поехать на родину, нашла там брата, сестер, письма и карточки от них получила. Собралась, а тут проклятая война. Наверняка так уж суждено ей, и не мечтает побывать в родных краях, одного просит у бога — вернулись бы с войны сыновья.
Так и ехали. Миновали два села. Татьяна Никифоровна перекидывалась словечком со знакомыми, довольно долю разговаривала с какой–то женщиной, угощала ее мальчика яблоками. Мимо — слышно было — проходили люди. Затем поехали дальше — и снова неторопливая беседа в пути. Сердце у Колесника нет–нет, да и начинало ныть от тревоги. Уж очень хорошо и до неправдоподобия счастливо складывалось у них все в этот день, а он не любил, когда удачи следуют одна за другой, знал, так не может продолжаться долго.
Тридцать километров провезла их Татьяна Никифоровна. Выгрузила в лесу, рассказала, какого направления должны держаться, чтобы пересечь ближайшую железную дорогу, и всхлипнула прощаясь:
— Родненькие мои,
Через два дня беглецы снова встретились с людьми.
Вышло так, что после большого ночного перехода рассвет застал их в поле. Впереди километрах в двух, как показалось Колеснику, темнел большой лес. Решили проскочить это расстояние, устроить дневку в лесу. Жали изо всех сил, прошли два обещанных Колесником километра, а лес отодвигался и отодвигался от них, ширился, захватывая половину горизонта.
Заря красила верхушки деревьев розоватым светом, когда они вскочили в лес. Оказалось, их уже заметили и ждали. Два человека… Они были в зеленых суконных шапках с козырьками (распространенный среди местных жителей головной убор), добротных куртках, сапогах. У одного на груди висел немецкий автомат, другой снял с плеча винтовку.
— Стой! Что за люди, куда идете? — по недоброму щуря глаза, спросил тот, что был вооружен автоматом. Он был молодой, белобрысый, похожий на немца.
Полицаи, партизаны — не разберешь. Для партизан, пожалуй, слишком хорошо одеты. Выговор у молодого чистый, похоже — украинец. Может, пожалеет.
— Брехать не буду, — ответил Колесник. — Пленные, пробираемся домой, к своим семьям.
— Украинец?
— Да.
— Эти тоже?
— Нет. Русский и татарин…
— Большевик, коммунист?
— Нет… — с запинкой ответил Колесник.
— Брешешь!
— Коммунистов немцы сразу расстреливают. А я еще живой…
— Оружие имеете?
— Нет.
Молодой навел на них автомат, кивнул головой товарищу. Тот положил на землю винтовку и обыскал каждого из задержанных, легонько хлопая сильной рукой по карманам и прочим местам, где могло быть спрятано оружие. Это был суровый на вид, худощавый человек лет тридцати пяти, с большим синеватым шрамом на щеке.
После безрезультатного обыска молодой приказал задержанным сесть на землю, а сам отозвал в сторонку товарища и начал с ним шептаться. Вдруг они заспорили, голоса стали громче, и Колесник различил польские слова. Эти двое — поляки… Полицаи? Нет, конечно. Почему бы полицаи оказались так рано в лесу и только вдвоем? Наверняка это польские партизаны. Колесник напряг слух. Ему, украинцу, знавшему два славянских языка, было не так уж трудно понять, что говорилось по–польски. Молодой поляк сердился, доказывал что–то старшему, а тот не соглашался, несколько раз сказал: «Не позволю, пан Казимир». Как и можно было предположить, речь шла о судьбе задержанных, молодой поляк настаивал на том, что их нужно пострелять.
Полицаи. Только полицаи могли так поступить. Оставалось одно — попытаться бежать — Следовало вскочить и броситься врассыпную, может быть, кому–нибудь удастся спастись. Колесник был готов сделать знак товарищам, но тут услышал, что говорит поляк со шрамом на щеке:
— Что мне пан толкует. Не могу. Если бы это были швабы, бандеровцы, полицаи, я бы ни минуты не раздумывал.
— Они — русские, советы, пан Миколай, наши враги, — горячо заявил Казимир.
— Это несчастные люди, пленные. Не позволю, пан Казимир. Пусть идут с богом.