За живой и мертвой водой
Шрифт:
— Спасибо за совет. Это я уже сделал.
— Тогда все в порядке, господин штурмбаннфюрер, — примирительно усмехнулся Хауссер. — Полагаю, что с этим делом особенно спешить не надо. Я убежден, что случившееся не является результатом изменившейся политики оуновских руководителей. Это произвол какого–то неосведомленного или недисциплинированного командира. В самом скором времени вы получите неоспоримые доказательства, что сами оуновцы сурово наказали всех, кто оказался повинен в этом трагическом происшествии.
Так как Герц сердито молчал, советник счел нужным добавить шутливым тоном:
— Надеюсь, такой вариант вас может устроить? Хотя бы потому, что вам не придется
— Финансовые соображения меня не остановят! — фыркнул шеф гестапо. — Мы не жалеем денег на виселицы.
— И тем не менее такая национальная черта, как бережливость, никогда не мешала нам, немцам.
Герц понял, что Головастик откровенно подтрунивает над ним, и почувствовал себя оскорбленным. Нет, на этот раз советник не отделается своими шуточками. Начальство не посмотрит сквозь пальцы на проделки оуновцев, ему, Герцу, разрешат поступить с этими бандитами твердо, по–немецки. Только так можно прибрать их к рукам, миндальничание, дипломатия ничего не дадут. Да и Головастика одернут как следует. Все–таки эшелон с танками… Нашел повод для шуток!
Начальник гестапо холодно попрощался с советником. Он даже не догадывался, в какую ярость привело внешне спокойного Хауссера содержание депеши. Неожиданная акция оуновцев на железной дороге путала все карты эксперта по восточным вопросам, и в душе он полностью разделял гнев гестаповца. Однако Хауссер считал самообладание самым высшим качеством характера и даже в разговоре с перепуганным паном Тимощуком не дал воли своим чувствам.
Разговор этот состоялся в комнате Хауссера через полчаса после того, как советник покинул кабинет начальника гестапо.
— Пан Тимощук, — Хауссер говорил тихо и спокойно, точно читал заранее заготовленный текст заявления, — сегодня утром какая–то бандеровская сотня уничтожила наш воинский эшелон, шедший на Восточный фронт. Это неслыханное по своему коварству чудовищное злодеяние. То оружие, что мы даем вам для борьбы с большевиками, советскими партизанами, было обращено против нас. Моему возмущению нет предела… Немедленно свяжитесь с Вепрем. Я требую, чтобы он покарал смертной казнью виновников и принял решительные меры, дабы такие случаи не могли повториться. Если еще раз произойдет что–либо подобное, мы не будем считаться с прежними заслугами Вепря, хотя очень ценим его. Вепрь будет разоблачен и уничтожен вашими же товарищами как немецкий агент. Пусть не сомневается, что мы пойдем на такой шаг. Обойдемся без него. Агентов среди оуновцев у нас достаточно…
Во время этой тирады Хауссер ни разу не повысил голоса, но у стоявшего навытяжку Тимощука ладони становились влажными, холодными. Он прекрасно понимал, что угроза в адрес Вепря в равной степени относится и к нему.
*
Сотня вернулась в хутор. Выставили усиленные посты и завалились спать.
На следующий день утром Тарас увидел Богдана. Сотенный был небрит, глаза и щеки запали. Несмотря на полный успех операции, Богдан казался невеселым, задумчивым, ни во что не вмешивался. Вряд ли его мучило раскаяние, но наверняка он догадывался, что его самовольство так просто не пройдет и серьезной взбучки от начальства не избежать. И, конечно, для него все еще оставалось неясным, кого следует считать главным врагом Украины, хотя референт пропаганды в своей «задушевной» беседе, казалось бы, дал недвусмысленный ответ на этот вопрос… Богдан ходил по хутору, заложив руки за спину, хмуро поглядывая по сторонам, гонял желваки на скулах.
Сидоренко, наоборот, оживился, проявлял кипучую деятельность. Утром было осмотрено, вычищено и смазано все оружие, взяты на учет оставшиеся у вояк патроны. Сейчас же после завтрака начали оборудовать стрельбище. Мертвый час после обеда был отменен — занялись огневой подготовкой. Все шло быстро, организованно, без крика и обычной для «военспеца» ругани. Он поспевал всюду, отдавал толковые приказы, инструктировал четовых и роевых.
Почему так спешил старшина, к чему он готовился? Может быть, он опасался нападения гитлеровского карательного отряда, может быть, надеялся, что Богдан не остановится на разгроме эшелона и нанесет хотя бы еще один удар по оккупантам. В любом случае Сидоренко нужны были обученные бойцы. Бить гитлеровцев старшина был охоч. Тарас уже убедился в этом. Видать, имелись у Сидоренко какие–то сложные расчеты со своей совестью и он хотел хоть немного оправдаться перед самим собой.
Референта пропаганды не было видно. Следовало предположить, что огорченный Могила отбыл из хутора восвояси.
Вояки приободрились, держались лихо, воинственно. Многие щеголяли в новеньких немецких мундирах, сапогах, ремнях с портупеями. Корень отважился напялить на себя кожаную куртку с погонами лейтенанта. Куртка была велика на него, рукава пришлось подвернуть, но вид у Корня, несмотря на рваную смушковую шапку, был прямо–таки генеральский. Вечером только и разговору: кто, как и сколько убил германов. Показывали друг другу трофеи. Чего только ни увидел Тарас — кинжалы, пистолеты, бритвенные приборы, часы, зажигалки, портсигары, деньги, открытки. Можно было только подивиться, когда они успели все это нахватать. Впрочем, хвастовство трофеями прекратилось после того, как Довбня, якобы по приказу сотенного, сделал ревизию, отобрал деньги, пистолеты, часы, прихватив при этом понравившуюся ему кожаную куртку Корня, и мелочь — флакон французского одеколона, пачку носовых платков и открытки с голыми красотками.
Корень получил взамен новенький офицерский мундир, но не утешился этим, проклиная себя за то, что не сумел спрятать добычу и передать ее тайком своей жене.
— Учат, учат глупого человека, — плакался он Тарасу, — а дураку наука не впрок. Лошадей упустил, и куртка пропала…
Поздно вечером, когда уже готовились ко сну, Тараса вызвали к сотенному. Богдан был один, на столе коптил каганец, стояла начатая бутылка самогона.
— Садись, друже, — печально сказал сотенный. — Выпей со мной. Помянем Олю, сестричку…
Пришлось выпить. Богдан нарезал Тарасу хлеба и сала, сам закусывать не стал, только понюхал корочку.
— Не берет меня водка — и все! Спать не могу, болит вот тут, в груди.
— Я понимаю, Богдан…
— Нет, ты не знаешь. Ты не знаешь… Ведь как все получилось, как все сошлось! В то утро я думал Олю сюда забрать. Была бы жива. А тут — оружие, шляк бы его трафил. Нужно было Довбню послать, так нет, Поехал сам, обрадовался…
— Богдан, что казнить себя? Уже не вернешь…
— То правда — не вернешь! — Богдан покачал головой, плеснул в свою чашку самогонки. — Троих уже нет… И все от немецкой пули. Будто проклятие какое над нашей фамилией, родом. Скажи, может быть такое? Проклятие?
— Нет, конечно, — хмуро сказал Тарас. — Бабские сказки.
Сотенный влил в рот самогона.
— Э, друже, не говори. Бывает…
— Ерунда! — Тарасу стало тоскливо. Он сочувствовал горю Богдана, хотел его как–то утешить и в то же время начал досадовать на то, что сотенный ищет причины несчастий, свалившихся на его семью, совсем не там, где следовало бы.
— Двух братьев отца еще на той, царской, войне убило, — задумчиво глядя на пустую кружку, сказал Богдан. — Тоже немцы. Я знаю, меня тоже убьют.