За живой и мертвой водой
Шрифт:
Человек распрямился, с умилённо счастливой улыбкой поглядел по сторонам и, покачав головой, запел совсем по–другому, иную песню, слова которой, возможно, только что родились в его сердце:
Ой вы, милые, ой вы славные.
Мне б увидеть вас — боле неча желать.
Я вернусь домой, все пути перейду.
Поцелую я мать, дорогую жену,
Малых детушек возьму на руки…
Тараса сбил с толку псалм. Если бы он не слышал псалма, то сразу же сообразил, кто этот оборвыш и как он оказался здесь. Но баптист… Это никак не вязалось в его представлении с теми, кто отваживается на побег из лагеря военнопленных.
Топорец показал рукой своим
Оборвыш собирал ягоды и снова запел вполголоса псалмы, восхваляя спасителя и возлагая на него надежды: «Спаситель наш придет и всех в рай нас уведет…» Он заметил людей, когда они были уже в пяти шагах от него. Возвращение из сладостной мечты в действительность было столь неожиданным для него, невероятным и неправдоподобным, что человек этот в первое мгновение не испугался, а, кажется, только очень удивился. Он так и застыл с открытым ртом и со слегка протянутой вперед левой рукой, в которой держал плошку с земляникой. Мысль об ужасном и непоправимом овладела им не сразу, но на худое лицо, освещенное солнцем, уже упала та особая, хорошо знакомая Тарасу тень… Выражение застывшего лица изменилось незаметно и быстро. Страшен был этот открытый, беззвучный, щербатый рот с двумя недостающими, очевидно, выбитыми верхними зубами. Страшны были широко раскрытые глаза, серые, удивительно чистые, наивные, выражавшие сейчас уже не удивление, а только ужас.
— Ребя… Ребята, — тихо, почти неслышно зашептали его потрескавшиеся шершавые губы.
Он пошатнулся, едва не упал, встрепенулся вдруг, напрягая все мускулы своего истощенного тела, словно готовясь рвануться в сторону и побежать, но тут же обмяк, жалко усмехнулся.
— Ребята, милые, вы чего? Ну, чего вам?
— Молчи! — угрожающе повел стволом автомата Топорец.
Человек сперва взглянул на автомат, затем поднял глаза, скользнул взглядом по пыльному чубу, выпущенному из–под козырька мазепинки, украшенной вырезанным из алюминия трезубцем, рухнул на колени.
— Не надо… бросьте! Ну, зачем, а? На кой ляд сдались мы вам? Отпустите!
Он протянул вперед руки, в левой все еще держал глиняную плошку, крупные спелые ягоды земляники сыпались из нее.
Корень шмыгнул куда–то в сторону, вернулся и доложил роевому:
— Там еще двое, в кустах. Спят…
Крепко спали эти двое. Они лежали рядышком, прижавшись друг к другу, точно так же, как еще недавно лежали у клуни Корень и Тарас. У одного лицо было прикрыто кепкой, другой, маленький и очень смуглый, дергал головой, пытаясь во сне сбросить ползавшего по носу красного муравья. На ногах у обоих, как и у баптиста, были постолы, рядом лежали палки, котелок и набитые чем–то, измазанные сажей торбы. «Советские военнопленные…» — ахнул про себя Тарас, и ему стало жарко.
Со странным, напряженно–непроницаемым выражением на лице Топорец отступил назад, мельком, злобно взглянул на Тараса. Казалось, он чего–то испугался. Наброситься на него, вырвать автомат, разбудить спящих и — будь, что будет — убежать с ними? Пожалуй, не одолеет он Топорца, Корень бросится на помощь роевому, а эти со сна не поймут, что происходит… И главное — хутор близко, каких–нибудь четыреста метров осталось до него.
— Ребята!! — вдруг истошно закричал позади баптист и тут же свалился на землю, сбитый кулаками Корня.
Спавшие вскочили на ноги, оторопело глядя на обступивших их незнакомых людей. Тот, что был повыше, лобастый, первым пришел в себя.
— Хлопцы, хлопцы… — заговорил он, порывисто дыша. — Не надо! Не бейте его. Мы вам ничего плохого не сделали. Не надо так… — Голос его звучал увещательно, с легким оттенком укора и становился все более спокойным. — Вы — люди, хорошие люди и видите, в каком мы положении. С каждым может случиться… Мы идем, никого не трогаем, никому от нас вреда нет. Давайте, хлопцы, по–хорошему, по–доброму: вы своей дорогой, мы — своей. — Лобастый взглянул на баптиста, которого держал обеими руками за шиворот Корень. — А это наш товарищ, он больной человек… Вы уже простите ему, если он вам помешал.
Тарасу показалось, что Топорец расчувствовался и близок к решению отпустить этих несчастных. Он тотчас же прикинулся дурачком, сказал презрительно:
— На какой бес они нам, друже роевой. Возиться с ними…
— Ну да! — послышался позади недовольный голос Корня. — Что тебе сотенный скажет, если узнает?
Степан колебался. Он понял, что это за люди. Ему не хотелось вести их в хутор, тем более, что там сейчас находился Вепрь. Предчувствие говорило ему — дело может кончиться скверно, очень скверно и от него зависит, будут ли жить или погибнут эти люди. Степан готов был отпустить их. Он знал, какой опасности подверг бы себя, если бы даже вышло так, будто он просто прошляпил и пленные убежали у него из–под носа. Его бы взгрели, разжаловали бы в шеренговые. Этого он не боялся. Но ему не давала покоя мысль о младшем брате, которого он решил спасти во что бы то ни стало и вопреки всему. Одна мысль эта рождала чувство тяжелой вины перед сотенным, пославшим его в засаду, перед Вепрем, Петром, перед всеми, с кем он был связан в последнее время и кто доверял ему. Взять еще один грех на душу Степан не мог. Это было бы предательством. Он взглянул и сказал решительно:
— Пошли! Забирайте ваши торбы. Палки не трогать!
Лобастый пристально посмотрел ему в глаза:
— Может, передумаешь? Ты ведь человек… Стань на мое место.
— Собирайтесь! — крикнул Топорец, хмурясь.
Задержанные подняли с земли свои торбы. У черненького, похожего на татарина, из торбы выпала обугленная картофелина. Баптист торопливо нагнулся, чтобы поднять ее, но татарин скрипнул зубами, пнул ногой по его протянутой руке, и картошка полетела в кусты.
— Вот, Павлуш, как он нам поблагодарил. Я тогда говорил тебе… Мы его взяли — камень на шею повесили.
— Ну, ладно, Ахмет… — недовольно сказал лобастый. — Мы все–таки люди еще…
— Мы — люди, — согласился татарин. — Он — не человек, он недоразумение, не человек. Шайтан дохлый. Тьфу! Я сразу сказал…
— Виноват, ребята, виноват, Ахметушка, — потерянно тряс головой баптист, шагавший позади своих товарищей. — Каюсь, виноват. Утро выпало такое славное, как родная мать ласковое. Сердце согрелось, забыл за все и запел. А они тут как тут. А зачем? Ну, зачем мы им? Кого мы обидели? — Он оглядывался на конвоиров, старался взглянуть то одному, то другому в глаза. — Взяли бы да и отпустили… По–хорошему. Ребята? Слышите? Отпустили бы?
— Замолчи! — не выдержал татарин. — Павлуш, скажи ему. У меня уши болят.
Баптист замолк, но ненадолго. Он все еще не мог смириться с тем, что произошло.
— Как же так получается, Павлуша? — спросил он плаксиво. — Ведь это какая земля уже? Украинская. Люди какие? Украинцы. Ну такие же, как и ты. Той же нации, одним словом. Чего ж они? А? Ведь мы их в тридцать девятом ослабоняли. Ведь мой братишка за них где–то тут под Тернополем голову положил. Как раз в тридцать девятом. Оставил детушек малых.