Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
Долго я звонил в общежитие. Сонный голос лениво ответил:
— Что нужно? Уже ночь. — Это была ночная дежурная. Бородулина она сегодня не видела.
— А что случилось? Что такое? — заволновалась она.
Я не стал объяснять. Вернулся на кухню.
— Ну что? — спросил сразу же Кузьма Георгиевич.
Я пожал плечами.
— Может быть, он у родителей? У него есть родители?
— И есть, и нет. Он из специнтерната. Отец сам отказался от прав на сына, а у матери отняли право судом. Она пьет. Горько пьет, я видел эту женщину. Сколько лет ей — не поймешь. Я встретил Глеба однажды с матерью. Случайно. Недалеко от Витебского вокзала, возле
Кузьма Георгиевич покачал головой.
— Ох уж эти родители, — сказал он со вздохом. — Ты привел бы ко мне своего Бородулина. Хотелось бы мне потолковать с этим парнем. Я, знаешь ли, научился за мою долгую жизнь распознавать здоровье и нездоровье в людях. Главное, мне удавалось подлечить кое-кого. А что это за специнтернат, почему он там оказался?
— Угнал с приятелями машину.
— Ничего себе мальчик, с фантазией. А ты, значит, был доволен им? Он и учился у тебя неплохо, и работал? Как он в деле-то?
— Тут, знаете ли, не скажешь одним словом, хорошо или плохо. Я вот часто вспоминаю самый первый день практики, когда ребята начали работать напильниками. Вы знаете, в этих первых движениях во время работы можно многое разглядеть. Природные жесты. Тут все наружу, об этом еще мой мастер говорил когда-то. В тот день мне хотелось вглядеться в каждую пару рук, и особенно мне понравились руки Бородулина — талантливые, умные руки, с чутьем. В слесарном деле руки — это, знаете ли, продолжение души. Вы не устали, Кузьма Георгиевич? Может, не стоит? Уже поздно.
— Поздно, говоришь? А ты взгляни в окно. Это называется рано. Говори, говори. Я ведь слесарем не был, мне все это интересно. Ты верно сказал насчет первых жестов. Это ведь как раз то, о чем я думаю, о начале начал в человеке. Жест руки или жест души — ох как много все это значит. Я завидую тебе. Ты учишь точным, самым важным и нужным жестам. Человек и его дело — не в этом ли суть всей жизни? Рассказывай, рассказывай о руках твоих учеников.
— Мне иногда кажется, — продолжал я, — что помню руки моих мальчишек больше, чем их голоса и лица. Я, как гадалка, мог бы многое рассказать, глядя на их руки. Я с закрытыми глазами узнал бы каждого по рукопожатию. Один это делает вяло, другой жестко, третий подхалимски, четвертому не справиться никак со своей силой, — в общем, получается полный набор человеческих характеров только в одном этом жесте.
Послышались мягкие, неторопливые шаги в коридоре. Кажется, шла на кухню жена Кузьмы Георгиевича: высокая, статная женщина с белыми, не седыми, а именно белыми, чуть-чуть оттененными желтизной волосами. «Кузьма, Леня, как так можно?» — сейчас скажет она, поправляя свою пышную, расплетенную на ночь косу. И я снова увижу не пожилую женщину, а девочку с румянцем на щеках, с голубыми глазами, наивными и чистыми, ничего еще не знающими о мире, кроме того, что все вокруг сказочно и прекрасно. И даже не верится, что эта старая женщина с девчоночьими глазами перенесла и войну, и смерть сына, и операцию мужа, и долгие годы ухода за калекой.
Вот еще несколько шагов, и появится на кухне Светлана Александровна. Как жаль, что она идет именно сейчас.
Я как бы видел в эту минуту всех моих ребят, всю группу
— Иду, дорогая, иду, не сердись, — виновато говорит Кузьма Георгиевич, подымаясь с табурета и обвисая над костылями. — Мы еще с тобой, Леня, обязательно поговорим на эту тему. Иди к ребятам с открытым забралом — вот мой совет. И ничего не бойся.
И Кузьма Георгиевич качнулся на костылях, пошел, и снова по длинному коридору раздалось: стук-шлеп, стук-шлеп, стук-шлеп.
Я вернулся в свою комнату, лег на скрипучий матрац, и началось все заново. Стал уговаривать себя.
Ты закрываешь глаза, вытягиваешься, уплываешь в ту сторону, в ту страну... и ты уже не ты, не здесь, не там, не туда, не тогда, раз, два, три, раз, два, три, ты уже спишь... ты уже маленький мальчик, и мама тебя гладит по голове, и ты сосешь леденец и несешь голубой шарик. Демонстрация! Первое мая. Бородулечка впереди. Бородуля, Бородульщик. Шагает и бьет в барабан. Трам-там-там, трам-там-там, трам-там-там, там-там, там-там-там. Палочки отбросил, бьет молотками, барабан отбросил, бьет по верстаку. Трам-трам, трам-там-там. Шарики, шарики, голубые шарики улетают в небо.
Какая демонстрация?! Какие голубые шарики? Будильник стрекочет, как трактор, хозяйка сопит, в ванной плещутся и болтают сестры-близнецы, как... Никак! И никогда не стучал на барабане твой Бородулечка.
Орала труба. Визжала, и сипела, и выла, задрав свой сверкающий раструб в потолок. Что надо ей было, что выдувал Бородулин тогда из своих легких, из медной глотки трубы? Зов?
И странно, что я пришел на этот зов в этот именно час. Интернат, специнтернат, где трудновоспитуемые, где строгий режим, где все за высокой каменной оградой. «Там есть у детей все. Разве что не хватает птичьего молока», — сказала старшая воспитательница специнтерната. И я поверил ей. Конечно, теперь не война. Теперь должно быть все, не то что у нас в детдоме. У детей интерната должно быть все самое лучшее, потому что у них нет самого главного — триединства: мама, папа и я. «Они хорошие ребята, но трудные, — сказала воспитательница. — Культ силы у них развит больше всего. Чуть что — в драку».
Помню, обошел тогда все помещения: мастерские, классы, актовый зал, столовую. Вошел в спортзал. Глеб Бородулин играл на трубе. Он стоял посредине спортивного зала, один, в лучах солнца. Турник, баскетбольный щит, черный конь с двумя ручками, окна во всю стену, солнце и трубач. Один. И труба вверх. А потом резко вниз, когда увидел меня. И вот уже передо мной недоверчивые, настороженные глаза, и стойка боком, и холодное нетерпение на лице: скорей бы ты ушел. Что тебе нужно? Хочешь знать, как мы тут живем? Да никак. Живем, и все. Как нас кормят? Обыкновенно. Чем заняты в свободное время? Да ничем. Вот играю на трубе. Сколько мне лет? А какое тебе дело? Как меня звать? Ладно уж, скажу, только отстань. Глеб Бородулин, вот кто я. А ты кто? Кто ты будешь? Комиссия, ревизия? Проверяй. Ты, может, воспитателем сюда или начальником? Уйди, мы не из пай-мальчиков. Лучше беги от нас, пока не поздно. Потом хуже будет! Ты нас еще не знаешь.