Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
Только ты здесь хозяин, твоя рука и взмахнет, и услышишь ты шарканье, и скрежет, и сопение, и возгласы, и кто-то кого-то толкнет, кто-то кому-то что-то скажет, кто-то замахнется в сердцах, и тут уж, мастер, не зевай.
Первым врывается в мастерскую Лобов. Что это он сегодня так торопится на работу? «Здравствуйте». — «Здравствуйте». Вторым — Андреев: «Строиться надо, Леонид Михайлович?» — «Подожди, посмотрим». Кажется, Андреев ничего не знает о вчерашнем, взгляд спокойный, открытый, как всегда. «Здравствуйте, Леонид Михайлович». — «Здрасте». — «Здрасте». Это уже не поодиночке, а, сомкнуто и толкаясь, идут все, я смотрю на их лица, здороваюсь, успеваю встретиться глазами с каждым, — я уже привык
Все собрались перед моим столом. Вот они, знакомые глаза, уши, носы, рты, плечи, руки, — вот они все тут передо мной. Что-то необычайное есть в их молчании, ждут чего-то.
— Здравствуйте, ребята. За верстаки, за работу. Нечего ждать и глазеть. И ты, Лобов, и ты, Андреев. Сегодня инструктаж проводить не будем. Работу пора заканчивать. Идите, идите, а я посмотрю, как у вас получается. Напильники к бою — и начали, поехали.
Я нарочно ни о чем не спрашиваю, ни с кем не хочу разговаривать, я не останавливаю даже возню, конечно, это Лобов подставил кому-то ножку, теперь разбираются. Я иду к своему столу и с высоты помоста приказываю:
— Начинайте работу. Сегодня буду принимать. Ну, чего, чего загудели? Времени у вас было достаточно. За дело, и никаких разговоров.
Солнечные лучи бьют мне в глаза, я отгораживаюсь от них ладонью.
— Леонид Михайлович, а жалко, что вы не пошли с нами в кино. — Это говорит Андреев.
— И потом в «лягушатник». Было как надо, — замечает Савельев-старший, торопливо зажимая в тиски половинку плоскогубцев.
— Недурненько, — подтверждает Лобов.
— Ладно-ладно, — говорю я. — Начинайте!
Трудно начинать день, входить в ритм, особенно в понедельник. Я знаю, не скоро еще ребята разгорячатся, почувствуют радость движений и азарт соревнования друг с другом. Вот они погалдят-погалдят, повспоминают вчерашнее, поспорят о чем-нибудь своем, и уж тогда дело пойдет само собой.
Чуют они, что я сегодня какой-то другой, необычный. Посматривают на меня. Быстро прекратились разговоры, возня и шутки.
И вот уже знакомый ровный шум, знакомые позы, знакомые жесты. Вперед-назад, вперед-назад. Назад — побыстрее да посвободнее, а вперед — поэнергичнее и помощнее. Сколько раз говорил я, что движения должны быть без спешки, но в хорошем ритме, почти как вдох и выдох. Вот старт — началась работа, руки с усилием продвигают напильники вперед, срезая металл острыми насечками. Руки пашут. Но вот пришла пора вернуться назад, снова к старту, и это нужно сделать мягким быстрым движением, за краткий миг дав отдых мышцам, чтобы вновь руки налились силой, чутьем и властью, и опять вперед — новые борозды по тугому металлу. Помните, вы должны приучить свои руки к разумным и точным движениям.
Что самое надежное? Что объединяет нас всех? Дело! Конечно же, дело. Ради него мы собираемся каждый день вместе и шаркаем здесь напильниками, выравнивая плоскости по угольнику и линейке. Все кажется элементарно простым, а в этой простоте и заключена порой вся сложность, в доводке, в притирке, в каждом маленьком «чуть-чуть». Не оно ли, это «чуть-чуть», приносит нам самую большую радость и самое большое горе?
Коля Игнатов, ты, конечно, пустился взапуски, ты хочешь обставить всех, и ты будешь впереди, я знаю, ты не пожалеешь себя и оторвешься от всех, и, увидев это, остановишься, расслабишь мышцы и волю и начнешь думать о чем-нибудь таком, что в стороне от работы, в стороне от всего, что здесь; ты приподнимешь голову, как будто вскинешь трубу, и умчишься куда-нибудь за ее голосом, а дело забудется, остынет металл, и ты с удивлением поймешь, что победа оказалась поражением, что ты позади всех. И придут к тебе
Мой мастер иногда тоже хвалил мои руки. Я бывал этим горд и удивлен, смотрел на свои пальцы с черными ногтями, на четкое переплетение вен под грязной кожей, на ладошку в мозолях: чем же они хорошие? Я сжимал пальцы в кулак, потом разжимал их, и странным вдруг казался мне сам механизм движения. Я начинал поигрывать пальцами, шевелить ими то так, то этак, и получалось, что вот я играю на скрипке, а вот на фортепиано, а вот заворачиваю гайку, а вот беру щепотку соли или обхватываю стакан или ручку напильника. Ведь это, оказывается, очень здорово, когда у тебя хорошие руки. И ничуть мне бывало не стыдно ходить по городу с немытыми руками. Рабочая грязь надолго остается в порах. Ну и что? Ну и пусть! Любой поймет, в чем тут дело. Я работал, вот мои мозоли на ладонях, с гордостью думал я.
А Николай — чистюля. После работы долго стоит с мылом перед раковиной. Оттирает руки опилками, ветошью, старается вовсю. Он трет и скоблит свои нервные длинные пальцы, всматривается в них, выискивая, где же осталось еще хоть пятнышко, сплетает их и раздергивает, и массирует, и окутывает мыльной пеной; он, как пианист, дорожит своими руками, это даже слегка раздражает меня. Он и в работе аккуратен до чрезвычайности, и в игре делает броски так, что хочется сказать: «Хорошо положил, аккуратненько».
Работай, работай, Никола, не посматривай на меня. Я еще пока ни о чем тебя не спрашиваю, я хочу посмотреть на вас всех.
А вот и вы, два брата-акробата, близнецы Савельевы. Как два галчонка из одного гнезда. Просто удивительно, как сходны ваши лица: два щекастых, два курносых, два толстогубика с простодушным и чуть-чуть дурашливым выражением одинаково пуговичных глаз. Только один толстенький — его иногда зовут «пивным королем», — а другой худышка. И движения ваши различны, как будто весь темперамент, предназначенный двоим, достался лишь одному, старшему. Он мельтешит, нервически дергает напильник взад-вперед, насечка скользит по металлу, но не работает. Неужели не чуют его руки всю глупость никчемных жестов? Это, должно быть, в крови, — это, оказывается, необъяснимо. Сколько ни учи, не научишь бесталанного тому, что руки могут думать, горевать, передавать нежность, могут даже видеть, могут соединить ласку и силу, как и подобает мужским рукам. А металл многое может воспринять и многому подчиняться.
Савельева-младшего, толстячка, несмышленым не назовешь, он изобретательный, когда ему нужно что-нибудь для самого себя. А тут вон обхватил толстыми пальцами напильник таким макаром, будто собрался отжать его, как мокрую тряпку. И какая же инертность, лень, тоска в каждом движении, — мне хочется подойти, отобрать инструмент и, молча показав на дверь, негромко, но навсегда шепнуть: «Иди, дорогой, отсюда на все четыре».
Но ведь нельзя! И хуже всего, что он знает об этом «нельзя». Возись с ним до последнего дня в ПТУ. А мама с папой? Уж сколько они умоляли меня потерпеть. И терпишь. И странно, чем больше терпишь, тем труднее расстаться. Какой ни есть, да свой!
А вон беловолосый нетерпеливый Олег Севастьянов. Никак ему не сосредоточиться, не заставить глаза смотреть, куда требует дело, и оказываются руки сами по себе, а голова сама по себе, веселая, симпатичная голова, в которой еще полным-полно озорства и детства. Во всем еще он видит игру, все еще ему понарошку, ненадолго, ну никак он не может поверить, что изо дня в день он должен стоять за верстаком перед тисками и делать дело — от начала до конца, даже если не хочется, даже если устал, даже если все кипит внутри и просится на улицу, к иным движениям, в которых нет такого обязательного смысла, какой непременно живет во всяком деле.