Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
— Пойдем, Саня, сядем вон за тот столик. Вот возьми апельсины.
— Спасибо, Леонид Михайлович. А я боялся, что вы не придете.
Какой у него тихий голос, какая странная заторможенность и напряжение в этом парне, как будто там, за этими непомерно расширенными зрачками, под черепом, в глубину сознания загнана в угол молодая и здоровая энергия и ясность и вот напряженная воля ждет только какого-то счастливого мгновения, чтобы рвануться и отбросить к черту мутную пелену, отпустить тормоза...
— Меня тут чем-то колют, мне больно, Леонид Михайлович. Мне было очень больно, я кричал, когда мне делали пункцию. Я так кричал и плакал,
— Потерпи, Саня. Это какая-то ерунда. Все пройдет, вот увидишь. К тебе скоро придут ребята. А я поговорю с врачами. Ты не бойся, потерпи, дорогой, еще немного.
— Я терплю, Леонид Михайлович. Только бы не узнала мама. Она этого не переживет. У нее одиннадцать детей, и все здоровы. Она меня очень любит.
— Тебя все любят, Саня. И все ждут тебя.
Я не врал. Саня ни разу никого не обидел, не сказал никому худого слова, всем, чем мог, старался обрадовать. Он единственный из группы помнил дни рождения чуть ли не каждого и дарил или книгу, или цветок, или билет в театр. Его мягкость и расположенность ко всем были так удивительны и непривычны, что сначала над ним подшучивали, считали подхалимом, бесхарактерным человеком, а потом поняли, что Саня искренне добрый и щедрый человек. «Откуда только такие берутся?» — сказала о нем однажды Ирочка. Саня любил подолгу бывать в библиотеке, просматривать книги, рассказывать Ирочке о своей жизни, о прошлом, о доме. Саня уж очень домашний, ему трудно без женской ласки. Его семья далеко на Урале. Саня сюда приехал поступать в институт, не сдал экзамены, оказался у нас в училище. Отец и мать разрешили. Отец работает кузнецом, а мать — уборщицей в школе. В семье всегда была дружба. Все беды на всех, и все радости — тоже на всех. Вечерами садились за один стол. Отец — во главе. Он любил рассказывать о том, что пишут в газетах, любил вспоминать своих фронтовых друзей, любил шутить и рассуждать о человеческой жизни. Самые важные советы давал он. Мать наделяла всех лаской, готовила еду, обшивала, и обстирывала, и выхаживала, вытаскивала из болезней всех одиннадцать девчонок и мальчишек. Уж лучше бы она и в самом деле не узнала, что ее Саня здесь.
— Я долго здесь буду, Леонид Михайлович?
— Не знаю, Саня. Думаю, что недолго.
— Здесь очень плохо, Леонид Михайлович. Много народу. Есть больные на самом деле. Я их боюсь.
— Потерпи, Санечка. Я поговорю с врачом.
— Я плачу, Леонид Михайлович, когда мне очень грустно. Или читаю стихи, какие помню. Меня услышали однажды, сказали — не надо, а то еще и вправду подумают, что ты больной. Я перестал.
— А ты, Саня, читай не вслух, про себя. Стихи помогают, это верно. Я тоже читал, когда тяжело болел.
Дежурная возле дверей уже подает знаки, что пора заканчивать свидание, а Саня только теперь, кажется, разошелся, справился с оцепенением и может вспомнить многое и рассказать мне, чтобы освободиться, чтобы я унес отсюда навсегда такое, о чем за стенами больницы никто и никогда, пожалуй, не слышал и не думал, и не желал об этом подумать, разве только видел иногда в кошмарном сне.
— Санечка, до встречи. Я приду к тебе, и ребята придут, и с врачом я поговорю. Всего тебе доброго.
Трудно отвернуться от Саниных глаз, и невозможно в них долго смотреть, кажется, что и твои глаза начинают видеть то же самое, что и Санины. А они видят. О, боже мой, что они видят, а главное, что отражается в их глубине, что рождается в их внутреннем взоре, —
— Простите, не вы случайно лечите Сидорова? Я его мастер в училище.
— Здравствуйте, да, это я его лечу.
— Скажите, с ним что-то серьезное?
— Еще не знаем. Идет обследование.
Он говорит, как человек, которому нельзя охать и ахать по каждому поводу, и у него профессионально отстраненный от беды ровный голос.
— Вы разве ничего странного не замечали? — спрашивает он.
— А что вы называете странным? — в свою очередь спрашиваю я, раздраженный холодным взглядом врача и той скрытой его пристальностью, с которой он рассматривает мое лицо и мои глаза, как будто видит что-то опасное и во мне.
— Ну, какие-то особенности в поведении, в словах... — начинает объяснять доктор, но я прерываю его:
— Саня, например, никогда ни с кем не ссорился. Он вообще не умеет этого делать. В среде моих мальчишек это может показаться странным. Саня приносил цветы в мастерскую, гвоздики и тюльпаны, ставил их мне на стол и перед собой на верстак, а однажды он пришел раньше всех и в каждые тиски воткнул по ромашке. Кому-то это показалось странным, а кому-то — прекрасным. И таких случаев с ним бывало много.
Врач, я смотрю, тоже немножко раздражен, он ждал чего-то другого. Ему нужно было подтвердить какие-то свои догадки. А какие могут быть у врача догадки? Только те, которые относятся к болезни. А если Саня здоров?
Саня долго болел, но врачи помогли ему.
Личность. Что мы знаем о личности? Кто личность, а кто нет? «Личность нужно ценить», — советует преподаватель эстетики, имея в виду только Бородулина. Ах, личность ты, личность. А Саня не личность?
Теперь, после больницы, он неотступно следует за мной и смотрит на меня, ждет хотя бы просто встречи глазами. Ему обязательно теперь нужно коснуться чего-то знакомого и приветливого. Только тогда он, кажется, забывает о том, что с ним случилось, и верит, что действительно выздоровел.
— Саня, ты что-то слишком долго нарезаешь резьбу.
— Боюсь, Леонид Михайлович. Метчики слишком хрупкие, перекалили.
— Ты уже сломал их?
— Нет еще, но боюсь.
— А ты с керосинчиком. Сначала нежно, мягко, а потом решительно. Второй метчик всегда идет туговато. И не ладонью надо, а пальцами. Они все чуют. Понял?
— Понял, Леонид Михайлович. Я упустил про керосин. У меня стружкой все забило. — И улыбается.
Глава шестая
Теперь все сосредоточенно работают, можно и уйти. Я сошел с помоста, приоткрыл дверь, оглянулся: длинная мастерская в лучах солнца, и в солнечной дымке старательно трудятся мои ученики. Я знаю, что это старание еще кое у кого искусственное, напоказ, пока я не ушел, но все равно радостно видеть двадцать пять мальчишек, повторяющих движения, которым я их научил. Лишь заболевшего Никиты Славина да Бородулина не было вместе со всеми, их тиски так и стояли одиноко, с раздвинутой пастью.
В коридоре необычно тихо. Никого. Может быть, удастся встретить Глеба у входа, один на один? Ладно, не бегай за ним, как мальчишка. Куда собрался идти? К старшему мастеру? Узнать насчет технической выставки? Вот и топай, узнавай. Топай-топай, нечего караулить.