Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
— Леонид Михайлович, простите, вас тут ждут.
— Пусть подождут, не могу, — сказал я резко.
— Да вот говорят, что прямо очень вы нужны.
— Кому это я вдруг потребовался?
— Жена вызывает. Она у входа. Дальше не идет. Звала — не идет.
— Жена? Чья жена?!
— Ваша, говорит.
Разыгрывает она меня, что ли, эта тетя Дуся? Уж очень глупая шутка — при всех, да еще в такой момент, что и не отшутишься как следует, не до шуток. Мальчишки притихли. Не смотрят, но, знаю, видят меня все.
— Отдохните, потом за работу.
Шагаю к выходу и не могу понять, кто же из моих знакомых решился устроить мне розыгрыш.
Еще издали в нашем просторном холле у входных дверей вижу девушку с длинными рыжими волосами до плеч. Черный пояс перетягивает осиную талию. Зойка?! Какое напряженное у нее лицо. Тонкое, прекрасное и трагическое. Моя жена?!
— Зойка, что случилось, в чем дело? Здравствуй.
— Не сердись на меня. Это получилось неожиданно. Ваша тетка спрашивает: вы кто такая будете ему, жена? А я сразу как-то и не смогла ответить, кто же я тебе, кивнула головой, а она побежала, и уже глупо мне было кричать вдогонку, что я тебе не жена.
— Ерунда это, сказала и сказала, подумаешь...
Зойка была чем-то взволнована, руки невольно все время поправляли пояс.
— Ерунда, не стоит об этом. Ты зачем ко мне? Я тебе нужен?
— Так, ни за чем, хотела тебя увидеть. А что, нельзя?
— Почему же нельзя, можно.
Боже мой, что я говорю, как я говорю, какой у меня равнодушный и противный тон! Какое, должно быть, отчужденное и деловое лицо, если Зойка смотрит так удивленно и грустно. И еще в ее глазах лихорадка, упрек, беда. Но спрашивают они куда больше, чем говорят. О чем они? Я ничего не понимаю и даже не догадываюсь.
— Идем, Зоенька, идем отсюда на улицу, я могу минут на пять. Идем поговорим, уж сколько мы не виделись.
— Восемнадцать дней, — сказала Зойка и отвернулась, пошла к дверям, быстро, нетерпеливо, почти побежала.
Какая узкая у нее спина. Прямая, гордая и беззащитная. Так защити, что ж ты смотришь так долго вслед? Деловой человек, мастер-ломастер. И хоть в себе-то разберись чуть-чуть. Ты ведь не знал и не думал, что она считает, сколько дней ты у нее не был. Оказывается, считает, каждый день отсчитывает!
Мы шли и молчали. Долго молчали. Когда-то во время наших встреч с Зойкой меня не страшило молчание, оно было даже полнее и необходимее всего, что мы произносили вслух. А теперь? Молчание становилось немотой, хотя у меня было такое чувство, что Зойка вот-вот крикнет мне о чем-то. А она сказала, сдерживая себя:
— А ты, я смотрю, не рад. Знала бы — не пришла.
— Что ты, Зоенька! Я рад, честное слово, рад. Просто замотался ужасно. Все-таки двадцать семь пацанов, сама понимаешь...
— Все учишь, как жить? — с едва уловимой иронией спросила Зойка. С чего бы это она так?
— Да какое там учу! Самому бы разобраться. Голова кругом.
— Какое совпадение. У меня тоже, — сказала Зойка все еще так, что можно было подумать — она смеется надо мной и винит в чем-то,
— Письмо пришло. Он приезжает.
И тут я понял сразу, кто этот «он». И что это такое — «он приезжает». Ее муж, отец ее сына.
«Ни за что, ну никак я больше не могу с ним». Я хорошо помню это мучительное Зойкино признание: «Он мне совсем чужой. Я была глупой девчонкой, когда у нас родился сын. Я с ним жила как взаперти, я всегда боялась, мне казалось, что больше никогда не будет у меня ничего хорошего. Он все вечера проводил со своими дружками, я слова от него не слышала, чтобы без мата, он даже бил меня. А я терпела ради сына, ради семьи. А какая это семья? Он всегда мне был чужим. Я не могла его пожалеть, даже когда он сел в тюрьму. Уж лучше быть одной, совсем одной, чем так вот с ним, как было».
И заплакала, и прижалась ко мне, словно хотела спрятаться от всего и всех, а потом так же внезапно отвернулась, отодвинулась, осталась одна, совсем одна, чтобы и она никому, и ей никто.
Я понял все тогда, но никак не мог преодолеть странную, ужаснувшую меня самого скованность: будто я был вовсе не я, и Зойка вовсе не Зойка, а мне ведь нужно было сказать хоть слово, хотя бы коснуться ее руки, ну хоть что-нибудь сделать, пусть даже солгать. Да вот нет же, в этом-то все и дело. Была эта минута не для лжи. И не нужны нам были сейчас дебри слов. Слово должно было быть только одно, простое и безграничное — люблю. А я не в силах был его сказать. Мне вспомнилось это с такой отчетливостью, будто происходило совсем недавно.
И вот сейчас, на трамвайных путях, перед тупой мордой грузовика, услышав от Зойки негромкое: «Он приезжает», я оцепенел от той же прежней невозможности ни солгать, ни сказать правду, как и тогда.
И вот мы идем, мы уже на противоположной стороне перекрестка, я держу Зойку за локоть и страшусь, чтобы она не поняла моего состояния. А чего же, собственно говоря, я страшусь? Того, что я ее не люблю? Мы привыкли друг к другу. А любовь?.. Она осталась с Катей. Или нет? Может быть, она впереди еще, моя любовь?
— Ну что ты молчишь, Ленька? Я больше так не могу. Ты один у меня на свете. Ты и сын.
Ее голос задрожал, и она заплакала.
— Не надо, Зоенька. Не плачь. Я приду к тебе сегодня вечером. Ладно?
Работа, перерывы на отдых, снова работа, потом обед, потом опять напильники в руки — и за дело, и так шесть уроков. Ко всем я подходил, помогал, подсказывал, сердился, хвалил, растолковывал — все как обычно, а вот к Бородулину не мог сделать ни шагу.
Педагогически, наверно, было бы правильнее устроить разговор в открытую, вместе со всей группой. А мне хотелось схватить его за воротник и встряхнуть хорошенько, хоть он и обучен Мишкой приемам самбо.