Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
Но почему-то не мог я сделать ни того ни другого, я вел себя так же, как вел себя в таких случаях Глеб, если он бывал на меня в обиде: сосредоточенно работал и все же старался быть непринужденным, но именно старался, и все замечали, что улыбаюсь, шучу я и разговариваю напряженно, натянуто, во всем есть какой-то «перебор».
Теперь Глеб сдержан. Он боится меня. А я боюсь... Чего же боюсь я? Кажется, я теряю Глеба навсегда. Невольно, хочу того или не хочу, мое сердце против него. Он ведь не просто ударил меня, — предал. И мучаюсь я теперь каким-то мальчишеским чувством обиды, досады, обманутой дружбы.
Вальс! Вальс! Какой был вальс еще в субботу! Уж лучше бы не приходил сегодня Глеб. Я не могу ни дышать с ним вместе, ни работать. Только одно, может быть, еще вернет
Но к мастеру не пошел. Когда я попрощался с ребятами, Глеб покинул мастерскую последним. Мне показалось, что он нехотя и очень осторожно закрыл дверь. «Будет все-таки ждать», — обрадовался я.
Как только Лобов притащил швабру и ведро с водой, я ушел из училища, направился своей обычной дорогой. Я подумал, что Глеб не станет ждать меня где-нибудь тут, поблизости, он знает почти все мои любимые места и маршруты. И он постарается встретить меня или в садике с детской песочницей и домиком на курьих ножках, или в кафе, где я обычно после работы выпиваю чашку кофе с пирожком, или подойдет ко мне в парке Ленина, где-нибудь невдалеке от теннисного корта.
Кировский проспект. Кажется, не обращая внимания на гаишников с мотоциклами, как сумасшедшие мчатся машины и, совсем не страшась опасности, бегут, перебегают дорогу прохожие перед самым носом автомобилей. Что и говорить, нужны хорошие, Мишкины нервы на такой работе. Даже старикам и старушкам, едва переставляющим ноги, не терпится обогнать транспорт. Движение кажется бесконечным. «Москвичи», «Волги», «Победы», «Чайки», а вот и рейсовый автобус, грузно приседая, скособочившись, натужно тянет свою ношу, а вон мчится, плывет по асфальту, сверкая лаком, фарами, никелем и стеклами, великолепный дорожный лайнер, интуристовский автобус. Это, наверное, едут финны, им тут рядышком. Все к нам в гости, в «Северную Пальмиру», скоро какая-то делегация прибудет и в наше училище. Мы на виду, примерные.
Необычайное и все-таки возможное вдруг представилось мне: колонну автобусов, делегацию эскортирует Мишка на своем мотоцикле, и мы встречаемся, и как ни в чем не бывало приветствуем друг друга, даже, быть может, раскланиваемся церемонно: Мишка всегда любил даже из ерунды разыгрывать спектакль. Кто он? Комик? Трагик? Или обыкновенный пройдоха? Ему, кажется, может подойти любая должность, любая роль, любое обличье. Он всегда выглядел эффектно. Даже обыкновенную ремесленную форму, бывало, ухитрялся носить так, словно надел ее для киносъемки. А если бы ему цилиндр и смокинг? Или нет, бараний тулуп и валенки... тоже не то. Ему бы черный свитер, узкие брюки, лакированные штиблеты и гитару в руки, или... ему бы тюрбан и халат с блестками и парочку кобр или удава в руки, или... черт его знает, что ему впору и к лицу — да все, все, что ни представь. Форму инспектора ГАИ тоже может носить не всякий.
Я вышел к табачному магазину между Кировским проспектом и улицей Горького, посмотрел вдаль, в сторону моста. Перекресток за перекрестком, один сложнее другого, увиделись мне, я вспомнил наш разговор с Мишкой в день свадьбы, наш спор о легких и трудных перекрестках, о педагогике, о работе, о выгодных и невыгодных местах. Удивительное дело — вот снова произошла встреча, хоть я и один... У нас даже ученик оказался общим. Видно, никуда нам не уйти друг от друга, какими бы мы ни были разными, — объединяет нас целая жизнь от встречи в ремесленном училище.
И до чего же далеко то время, когда мы сидели в мастерской на верстаке, как петухи на насесте, помалкивали, покуривали с фасоном, позволив себе эту вольность в последний день, — мы ждали распределения, кому какой достанется завод, кому какая дорога на будущее. Далеким оно казалось, это будущее, и туманным. К жизни относились мы тогда все-таки очень по-школярски, самостоятельность свою чувствовали относительно,
Разве только такие, как Мишка? Да, именно такие, ироничные, смелые, раскрепощенные, спортивные, как он, часто бывают кумирами семнадцатилетних. И я вспомнил, как Мишка однажды взорвался — это было в техникуме, в дни педагогической практики, когда мы обсуждали достоинства и недостатки уроков каждого. Мишка послушал мою критику и вдруг стал меня разносить...
Вот уже и садик, и проспект, и улица Горького позади, я верчу головой во все стороны, а Глеба все нет и нет, и вряд ли я разыщу его в парке. Ожидание, досада сменились раздражением — раздражали взгляды встречных. Я стал смотреть теперь только в землю, видел дорожку, ноги, корни и стволы деревьев, еще прошлогоднюю, жухлую траву и лежалые листья, как монеты старинного клада.
А может быть, он придет ко мне домой?
Придет — не придет! Догонит — не догонит, соизволит — не соизволит! Хватит! У этой тонкой личности, по-моему, нет души. А его свобода — мальчишеский эгоизм, эгоцентризм или попросту беспардонность, наглость. И в этот момент мне казалось, что изучай не изучай хоть десятками институтов сразу эти личности, вроде Глеба, делай хоть какие тонкие или толстые умозаключения, — все «лабуда», ничто их не изменит, никто их не научит. И вспомнил, как Мишка разносил меня:
— А ты правильный, прямой, как палка. Ты, конечно, учишь всех своих по моральному кодексу: беречь честь смолоду, комсомольцы всегда впереди, не уверен — не обгоняй, чистота — залог здоровья, ум хорошо, а два лучше, и тэ-дэ и тэ-пэ. А я учу всему наоборот или, может, поперек, а может, и вдоль, или вообще как придется. Так, видишь ли, смешнее выходит. Меня тошнит от кислых умных рож. Все равно все не так, как хочется...
Я теперь вспомнил это и был поражен. Но больше не тем, что Мишка меня обругал так обидно, а тем, как он это сделал. Так сердилась Катя, когда мы стояли одни на кухне. Я даже услышал ее голос, ее интонации: «Знаю, знаю, все знаю, что можно, а чего нельзя. Если хочешь жить — умей вертеться. Жена да убоится мужа... В огороде бузина, а в Киеве дядька». Это все ее? Или его? Какое это сейчас имеет значение? Мое ли то, в чем обвинял меня Мишка? И да и нет. Я сержусь, а значит, он прав. Обидно. Я прав, а он крив, и все же в чем-то он правильнее меня. Я прям, как палка? Чист как стеклышко? Рассудителен, как Соломон? И тэ-дэ и тэ-пэ? И за это, должно быть, схватил по башке от любимца. Так что же тогда не «лабуда», если честь, совесть и правда — все становится вдруг ерундой?