Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
— Ты, Савельев, тоже разболтался. А кто виноват? Вся группа. У вас нет настоящей дружбы, каждый сам по себе и только на неблаговидные дела — вместе.
Неужели действительно все в моей группе так плохо, как говорит старший мастер? Надо бы кончать все это, сбить тон и тему разговора. Но в странном, двусмысленном я оказываюсь положении. Я в ссоре с группой, я знаю о них намного больше плохого, чем знают все остальные, и в то же время я знаю о них много больше других — хорошего. Надо бы и мне поругать ребят, но тогда я окажусь заодно со старшим мастером, подпишусь под его
Что же мне делать? Как я должен сейчас вести себя? И вдруг я слышу голос:
— Напрасно вы так, Виктор Васильевич.
Это Штифтик. Маленький, щупленький и отважный.
— Ты встань, — прошу я его. — Встань и скажи.
— Пусть лучше идет сюда, — приглашает старший мастер.
Штифтик смело выходит перед всеми, держится прямо, хоть и с трудом преодолевает неловкость. Он теперь как на сцене, столько глаз смотрят на него. И всем нужно ответить. Голос чуть дрожит.
— Вы, Виктор Васильевич, говорите так, будто мы самые худшие и вообще все у нас плохо. А я вот, например, не считаю Лобова таким уж плохим, так у него получается, а на самом деле он другой. Он просто у всех на примете, и все его замечают, а он, в общем, другой. И с нашими групповыми делами не все так, как вы говорите. Мы плохо сидим на занятиях, когда нам скучно. А работаем, бывает, плохо, когда нам не дают работу такую, чтобы...
— Как это вам не дают работу? — удивился старший мастер. Да и я удивился.
— Олег, с чего ты взял это? Как так не дают?
— А так вот, Леонид Михайлович. Боятся или не хотят, я не знаю. Так у нас было на прошлой практике, на заводе.
— Но я же спрашивал у всех: довольны? Вы говорили — довольны.
— Леонид Михайлович, а что было жаловаться? Какой толк? А если совсем честно, было даже обидно. Работаешь, работаешь, а наряд тебе выписывают на копейки.
— Вы ученики, вас еще государство содержит, — отвечаю я.
— Да вообще вам напрасно дают деньги, — возмутился отец Андреева. — Это вас только портит. Деньги, деньги, деньги. Только и слышишь про них. Раньше вон учили безо всяких денег, и было хорошо.
— Жизни они еще настоящей не хлебнули, все бы им только так, по поверхности скользить, — сказала мать Савельевых. Это уж она только для меня возмущается. Сыновей своих любит до беспамятства, готова заранее простить им все. Но вот я слышу неожиданное признание: — Мой, видите ли, передумал быть слесарем...
Я удивляюсь: который же из ее сыновей передумал? Если младший — туда ему и дорога. Точно — младший. Забегали у него глаза.
— Или, говорит, буду играть на трубе, или шофером...
— Зачем вы только учите их всему сразу, этих выгадывательщиков? — возмутился отец Андреева. — Они должны знать свое дело до тонкостей, а то, понимаешь ли, хотят быть мастерами на все лады: и на трубе играют, и в футбол, и шоферские курсы для них открыли, и куда только не ходит мой сын! А я вот говорю ему: ты можешь железку мне заточить для рубанка? Подумаешь, говорит
Мне тоже стыдно перед отцами и матерями моих учеников. Тут все сидят специалисты своего дела: шоферы, слесари, токари, машинистки, кассиры, фрезеровщики. Они-то знают, чего стоит на производстве плохой работник: ни уважения ему, ни заработка. Правда, заточить железку для рубанка только с виду кажется просто, а вообще-то дело тонкое, нужен опыт, и я сам вряд ли справлюсь, как надо бы. Но все-таки стыдно за моего старосту и за себя.
Родители зашумели, загалдели, каждый заговорил о своем наболевшем. Штифтик молчал, выжидая, когда кончится шум. Я решил, что надо помочь Штифтику, вызову еще кого-нибудь, пусть сами скажут о своих делах.
— Хотелось бы послушать комсогрупорга и старосту, — говорю я.
Первым пошел комсогрупорг, Петр Елизаров. Свое дело он делал тихо: собирал взносы да устраивал отчетные собрания раз в году. Он по натуре не вожак, и я ошибся в нем, и мальчишки выбирали его бездумно, лишь бы выбрать кого-нибудь, лишь бы не приставал потом со всякими «надо». Вижу по глазам, что говорить ему сейчас неохота, лень думать. А, мол, все равно, что было, то и будет. Обещания, обязательства — надоело. Он и сказал вяло насчет того, что группа подумает, примет к сведению. У него и слова-то были неживые, стандартные, напрокат.
А вот староста совсем другой. Андреев в отца: крепкий, плечистый, светловолосый, с большими смелыми глазами, он выходит с достоинством, говорит серьезно и взволнованно:
— Группа наша, я считаю, как группа. Не лучше, но, и не хуже других. Может, в чем даже и получше.
— Конечно, лучше! — шумно согласились все мальчишки.
— Но я вообще-то хочу сказать о другом. Вот что я хочу сказать... — Андреев слегка замешкался. Я еще ни разу не видел его таким взволнованным. Он старался сдержать себя и говорить отчетливо, ровно, с достоинством; он смело смотрел в глаза отцу, всем родителям и притихшим ребятам:
— Я хочу сказать, что мы уже взрослые. У нас есть паспорта, специальности, на нас рассчитывают, как на специалистов, а вот разговаривают с нами в училище, как с детьми. Сосунками.
— А как ты думаешь, — спросил вдруг молчавший до того преподаватель спецтехнологии, — есть все-таки какое-то отличие между взрослыми и учащимися? Есть или нет?
— Конечно, есть, — начал Андреев, но его перебил Саня. Он сказал негромко и медленно, как всегда:
— Взрослые говорят одно, а делают другое...
— Что ты имеешь в виду, Саня? — удивился я. — Разве все врут?
— Все! — раздался вдруг громкий голос. Глеб Бородулин вскочил со своего места красный, яростный, отчаянный — никогда я еще его таким не видел — и срывающимся голосом, будто преодолевая удушье и заикание, закричал:
— Все врут! Все кругом ложь, вранье!..
Что это? Что с ним? Может быть, это родительское собрание, сбор отцов и матерей так подействовали на него, оставленного своими родителями?
Все лица повернулись к Глебу. Высокий, нервный, напряженный, он всем бросал вызов. Что еще скажет он?