Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
Какое-то нетерпение пришло ко мне. Соединились в клубок вчерашние и позавчерашние и вообще все нерешенные мои заботы, гудели, кружились во мне, как пчелы во время роения. Рассказать! Непременно рассказать обо всем, до подробностей, думал я. Скорее к моим ученикам, пока я наполнен искренностью и правдой до краев — не расплескать бы по дороге.
Обычно, когда я подходил к училищу, издали был слышен стук двери: мальчишки как будто не вбегали и выбегали, а выстреливались с улицы и на улицу — дверь мгновенно распахивалась, бабахалась ручкой о стену, а потом, под действием тугой пружины,
Иду по коридору к нашей мастерской, думаю, что сейчас посажу всех перед собой, посмотрю каждому в глаза, и тогда все прояснится и станет понятно, как нужно будет вести себя вечером на собрании. А с Глебом разговор будет особый. Вот и он собственной персоной, выбрасывает свои длинные ноги, бежит, улыбается, ему хоть бы что. Увидел меня, свернул быстро в сторону.
— Глеб, постой, подожди-ка! — Само вырывается полушутливое-полуироничное: — Привет!
— Здравствуйте, — отвечает Глеб, голос его дрожит, он не смотрит в мою сторону.
Я молчу. И Глеб молчит. Напряжение стремительно растет между нами.
Мне нужна откровенность. Да, только она мне нужна и ничего больше. Как вчера нужна она была Зойке. Только чистосердечное признание может вернуть мне Глеба, того, прежнего, которого я любил больше всех, да и сейчас еще люблю. Мне уже не нравится мое напряженное состояние, я теряю равновесие, могу сорваться, и тогда проигрыш мой — это уж точно.
— Глеб, ты что бегаешь от меня? — все-таки решился я спросить.
Глеб вскинул голову, побледнел, и я снова увидел его взгляд, вызывающий и враждебный, как тогда, когда он один трубил в спортзале интерната. Но увидел я в его глазах еще и другое, спрятанное в глубине зрачков, — боль, может быть даже и чувство вины, мучения совести.
— Ладно, — сказал я, — иди в мастерскую, потом разберемся.
Долго покачивалась передо мной узкая спина с острыми, отчетливо проступающими сквозь курточку лопатками. Это самый близкий и самый враждебный мне теперь человек. Он шагал к мастерской. И вдруг истошный, дикий, ишачий вопль прорвался сквозь стену и прокатился, кажется, по всему училищу. Надрывался кто-то из моих!
Мы одновременно вбежали с Глебом в мастерскую. Все были в сборе. Лобов восседал на моем столе с гитарой на коленях.
— Ты орал?!
— Песню разучивал, простите...
— Хорошенькая песенка, елки-палки. Как раз для джунглей.
Я не сердился на Лобова, я уже не раз слышал его песни. Он пел их на английском языке. Лобов — по-английски! Это само по себе может потрясти кого хочешь. Уж не знаю, что обозначали лобовские английские слова, только смысл его завываний и криков был совершенно ясен — назад, к предкам! Это обычно ошарашивало, смущало и все-таки чем-то манило меня. Лобов талантлив, черт побери. В своем дикарском состоянии и в чувстве ритма он весь преображался: распрямлялись широкие плечи, обычно неловкие движения обретали легкость, — я видел артиста, проявление натуры, я слышал правдивую, чем-то яростно распираемую душу. И таким вот я принимал Лобова.
— Ты все-таки поосторожнее ори, — посоветовал я Лобову, — а то, не ровен час, свезут тебя в дурдом, там уж ори не ори...
Парни развеселились, они любят пошутить, даже от намека на шутку светлеют их лица, и никакой защиты — все наружу. Почаще с
— Готовы к спецтехнологии? — спрашиваю всех.
— А чего там, и так все ясно. Конец учебе, — радостно отвечает за всех щупленький Штифтик.
— Конец-то конец. Да уж слишком много замечаний вы нахватали в последние дни. Конспекты у всех с собой? Или опять забыли?
— У меня всегда поближе к сердцу, — отвечает все тот же словоохотливый Штифтик и хлопает себя по животу. Я знаю, Штифт носит свою единственную, употребляемую во всех случаях жизни тетрадочку под ремнем брюк. Так носят многие. Глеб тоже.
За окном, на солнышке, уже собираются во дворе баскетболисты — новая группа. Акоп в тренировочном костюме сидит пока еще на скамейке, щурится на солнце. Скоро свисток — и мяч в игре. Мои тоже будут сегодня бегать и прыгать. Приду посмотреть. Оглядываю всех, осматриваю мастерскую, — она кажется огромной, когда никого нет за верстаками.
— А это чей тут велосипед? — спросил я, но вдруг вспомнил, что давным-давно сказал Штифтику, чтобы он притащил сюда свой велосипед с мотором, который стал что-то барахлить. Уж я-то определю, что с ним случилось, — столько мне пришлось повозиться в дальних дорогах с этими «Д-4», что, кажется, я знаю движок на ощупь и на звук, как будто сам его делал.
Непреодолимо тянет меня заняться осмотром мотора. Ничего бы мне сейчас не говорить, никаких бы таких педагогических речей, присесть бы на корточки и заняться ремонтом этого ребристого чуда. Крошечный, компактный, всего одной лошадиной силы, поршенек вот такусенький, а разгонится — и тянет себе, и тянет километров пятьдесят в час, и даже не остановится в гору, я сам взбирался на нем по кавказским кручам, — выносливый движок, надежный, лишь бы только поддувал встречный ветерок.
— Что-то богатит, перебои в работе, — серьезно и озадаченно говорит Штифтик, подходя к велосипеду.
— Богатит, говоришь? — переспрашиваю я, и моя рука невольно тянется к карбюратору. — Перебои, говоришь? Так-так. Тут, может, и зажигание не в порядке, контакты сейчас почистим, подрегулируем. А может, даже совсем тут дело просто — жиклер продуть. Дырочка тут у него крошечная, волосок прилипнет — и то забарахлит. Я, бывало, прямо на ходу вывинчивал жиклер — и в рот. Пососу, продую, поставлю на место и дальше поехал. Дай-ка мне плоскогубцы.
Все уже окружили меня и Штифтика, спрашивают, советуют, лезут помочь. Но я сам вывинчиваю жиклер и думаю: ладно, все идет как надо. Моим слесарям практика и удовольствие. Все ли тут? Все. А где Глеб? А он тоже вон поглядывает сбоку и, кажется, тоже хочет помочь.