Забытые хоромы
Шрифт:
– Не только не сержусь, но скажу тебе, что если бы я и в самом деле прозевал настоящие бумаги, то и тогда я не мог бы сердиться на тебя.
– Ну, тогда бы другой разговор был.
– Может быть, но я говорю то, что говорю. Ты знаешь, та девушка, которую ты спас нынче ночью…
– Ну?
– Ну, она здесь вот, рядом, в комнате. Это Фатьма!
Опять вместе
– Да, брат, бывают в жизни обстоятельства, – заговорил Лысков через некоторое время (теперь он ходил, а Чагин сел), – такие обстоятельства, что нарочно не придумаешь. Уж на
Чагин был так поражен произошедшей на его глазах действительностью, что счастливому Лыскову (Лысков был тихо, спокойно, уверенно счастлив теперь) приходилось убеждать его в том, что действительность – это не призрак.
– Как же это так? – повторял все Чагин. – Неужели же это правда и так все сошлось? Нет, знаешь, это поразительно… Ведь если рассказать это или описать, то просто не поверят.
– Уж там поверят или не поверят, мне это все равно, но я знаю, что не попади ты случайно в эти «забытые хоромы» – так, кажется, это место называется? – то не была бы она в живых. Знаешь, при одной мысли об этом кровь стынет. Я вот сижу, сижу – и теперь с тобой – да нет-нет и вспомню, так просто мороз по коже пробирает.
– Ну, как вы встретились? – спросил, улыбаясь, Чагин.
С тех пор как Лысков сказал ему о Фатьме, он не переставая улыбался.
– Да, как это вышло? Я так в подробностях не могу передать, то есть не то что забыл или не помню, нет, что чувствовал – все помню, сказать только, выразить не смогу; ну, а уж отдельные подробности сливаются у меня… Паркула окончательно уверился, что я – свой человек, когда я ему рассказал его же историю (вышло кстати, что ты сообщил мне ее). Ну, и мне все вещи вернули. Затем он мне объяснил, что пошлет за тобой, а пока провел к себе. Тут мы и встретились…
– Отчего же не ты сам написал мне?
– Ну, уж где тут было писать?.. Ну, потом я не знаю, сколько времени прошло, только прибегает Паркула и говорит, что видел тебя, что ты едешь сюда и что нам нельзя терять ни минуты. Он живо отправил нас, дал проводника, и мы выбрались по лесу очень скоро к самому трактиру. Вот и все.
– Удивительно! Но послушай, ты… ты очень счастлив?.. Скажи!.. И она не забыла, любит?
Лысков только улыбнулся в ответ, но эта улыбка сказала гораздо больше слов.
– Я одного только еще не понимаю, – заговорил опять Чагин, – каким образом она попала к барону? Мне его управляющий совершенно определенно сказал, что в замке женщин не было, а он служил у Кнафтбурга в продолжение десяти лет.
– Ну, это ты узнаешь от нее самой; увидишь вот ее, она расскажет. Так ты говоришь, что едва отделался сегодня от этого управляющего?
– Да. Я уверен, будь этот барон жив, они не постеснялись бы захватить меня прямо силой; ну, а управляющий побоялся. Все-таки офицер. Но едва ли нам отвертеться от этой истории. Меня очень усердно приглашали в замок заехать, хотели задержать меня до приезда властей. Однако я поблагодарил и, разумеется, не поехал…
Они разговаривали и, сами себя обманывая, тянули этот разговор, чтобы отложить неловкость встречи Фатьмы с Чагиным. Несмотря на то, что последнему хотелось
И теперь, когда дело коснулось Фатьмы, даже Лысков ощутил нечто похожее на волнение и потому говорил с Чагиным, в свою очередь взволнованным голосом, как; говорят люди, когда думают о чем-то другом и не хотят высказать это другое, надеясь, что все должно устроиться само собой.
Так вышло и на этот раз. Захарыч, под руководством трактирщика, явился накрывать на стол к обеду и принес два прибора. Лысков велел принести ему третий.
Когда стол был накрыт (они все по-прежнему продолжали говорить о другом), Лысков ушел в соседнюю комнату и вернулся оттуда с Фатьмой.
Она была бледна и казалась очень усталой. Но ни бледность, ни усталость не могли затмить в ней красоту, которой поразился Чагин еще в развалинах, когда ночью увидел ее в обмороке.
Она вышла с опущенными веками и только два раза подняла их, чтобы глянуть на человека, спасшего ей жизнь.
Чагину казалось, что сам он не смотрел в это время на нее, по крайней мере, глаза их не встретились, но он видел ее быстрый взгляд, сверкнувший огнем из-за миндалевидных разрезов ее опушенных черными ресницами глаз. Хороши были, очень хороши эти глаза.
При виде красавицы Фатьмы, оживленной счастьем свидания с любимым человеком после долгой и тяжелой разлуки, Чагин невольно любовался ею; но странное дело: он любовался ею, как любуются картиной или статуей, точно лишь сам он и Соня Арсеньева были во всем мире одни настоящие люди, а все остальные, так, только «нарочно».
Подали обедать, и все принялись за еду. Фатьма сидела почти все время молча и от застенчивости, и от того, что ей, видимо, трудно было говорить по-русски. Она всеми силами старалась показать, что не забыла русского языка, но по тем нескольким словам, которые были произнесены ею, ясно было, что у нее русская речь смешалась с немецкой и польской; но эта смесь выходила у нее все-таки чрезвычайно милой.
«Прелесть, как мила!» – думал про нее Чагин несколько раз во время обеда.
Лысков старался хмуриться более обыкновенного, но это ему никак не удавалось. Не только Чагин, отлично знавший своего друга, но и всякий, кто поглядел бы теперь на Лыскова, должен был бы заметить, что под его с усилием сдвинутыми бровями блестели радостно веселые глаза, а губы улыбались под усами.
За столом говорил больше других Чагин, вспомнивший про Пирквица, везущего в Петербург пустые пакеты. О прошедшей ночи не было сказано ни слова.
Начав о Пирквице, невольно перешли на Демпоновского, и Лысков предложил следующий план дальнейших действий. Так как Демпоновский едет, очевидно, на заранее заготовленных переменных лошадях, то нечего и думать догнать его ранее Риги. В Риге же ему придется во всяком случае остановиться на два или три дня, чтобы получить заграничный пропуск. На эти-то дни и рассчитывал Лысков. Он предложил, что сам немедленно отправится с Бондаренко в Ригу, взяв всех четырех лошадей с тем, чтобы двух вести в поводу для смены и запаса, а Чагин с Захарычем на наемных лошадях в экипаже поедут с Фатьмой.