Зачарованный киллер-2
Шрифт:
Когда у меня будет свой угол, обязательно заведу сверчка».
«Надо бы поменьше замыкаться в себе, но что еще делать в камере? Книги — дрянь. О будущем, думать противно, о прошлом — обидно. И, как у дряхлого старца, организм размыкается на органы, болящие по разному. Зубы, печень, сердце, почки… По коже какая то гадость, расчесы, язвочки. Во рту постоянная горечь, после еды мучительная изжога. Соды нет, пью зубной порошок, а потом мучаюсь тошнотой. И мерзну, все время мерзну, а потом начинаю задыхаться от жары, хотя температура и давление в норме, и в камере нормальная температура. И
Но со стороны кажется, будто я оптимист и обладаю железными нервами. Никаких срывов, всегда улыбчив, бодр, корректен. Только это не от воли, а от постоянного, въевшегося страха перед насилием, бесправием. И еще накатывающегося безразличия к себе.
В зоне еще как–то барахтался, митинговал, стихи писал. Тут, в туберкулезной палате–камере, совсем раскис»…
«Иногда мне кажется, что я проглочен каким–то мрачным чудовищем. И оно усиленно меня переваривает».
«В Прибалтике распространено вскрытие старых немецких могил. Некоторые могильщики удачливы: золото, оружие, награды, значки, часы. Вот рассказ одного из них:
— Вскрыл десять могил. Попалась одна с цинковым гробом. Заглянул в окошечко, посветил фонариком, там что–то расплывшееся. Побоялся ломать. Нашел одну серьгу, кресты, пряжки, тесак с немецкой надписью. А вот кореш с пяти могил взял зубы, кольца. Повезло.
Рассказывали о разборках прямо на заброшенных кладбищах. Я представил, как над зияющими могила ми, среди костей и сладковатого трупного запаха дерутся молча, — ножами, лопатами».
«А дубовые гробы не гниют, только крепче от влаги становятся. И трупы в них сохраняются долго».
«Эти записи, сумбурные, — полудневниковые, будут важны мне, потому что несут нервный, чувственный настрой момента. Вонючую тесноту камеры, приукрашенную роскошь воспоминаний о воле, сдавленное существование толпы в квадрате колючей проволоки».
«Петров, 82 года, имеет фронтовые ордена, был разведчиком, сидит вторично, как и первый раз за убийство. Бодр, ночью занимается онанизмом, сотрясая весь ряд кроватей. Рука величиной с три моих, высокий, широкоплечий, но усохший, костистый. За вредность характера носит кличку Бандера. Сидеть ему еще восемь лет, амнистия Горбачева его не коснулась.
Недавно женился на бабе 52 лет, приезжала к нему на свидание. Видно, старушка польстилась на наследство — у Петрова в деревне свой дом. Со свиданий он приходит весь в укусах и засосах. Пахнет от Петрова плесенью старого неухоженного тела. Вся его жизненная сила — в спинном мозге. Головной давно атрофировался.
Вот это — запах распада, костистость фигуры, мутность зрачка боюсь я забыть на воле, если дотяну до нее. Поэтому и обидно терять эти записи, а терять, видно, придется. Очень уж крепко за меня взялись оперы».
«Рассказы о воле у большинства зэков специфичны. Мир с изнанки, порой уродливой. Много рассказов о могильщиках — копателях старых немецких захоронений. Об этом в «Болоте» надо упомянуть обязательно, мера духовного распада при подобном занятии близка к болезни. Затронул меня и рассказ шофера, работавшего на
Оказывается, письма, посылки, бандероли на почтах, в пути следования разворовываются беззастенчиво. Письма просвечивают специальной лампой, изымая те, что с вложенными деньгами. Посылки с указанной стоимостью подменяют. Для этого необходима печать на сургучную нашлепку. Такие печати почти у всех. Он как–то кушал с грузчиками на железной дороге. На столе икра всех сортов, шпроты, деликатесная рыба… Все из посылок».
«Эпизод о подарке брату ко дню рождения сборника М. Булгакова. Тут и позерство — вот, мол, мы на зоне щи лаптем не хлебаем, и желание как–то отблагодарить за посылки, письма. Правда, ему никогда не понять, как это нечеловечески трудно — достать на зоне книгу Булгакова, которую и на воле добыть нелегко. И не просто достать, но и переслать ее, за швырнуть через кольцо стен, проводов под током, колючей проволоки, запретов мыслимых и немыслимых».
«Первейшая заповедь зоны: никого не бойся, ни у кого не проси, никому не верь».
«В философских и религиозных концепциях некоторые люди изыскивают то, что оправдывает их недостатки. Например, мой доблестный брат в своем увлечении йогой находит обоснование собственной жадности: я, мол, не даю денег взаймы, так как вмешиваться в дела другого человека — вмешиваться в предначертанный цикл удач и неудач этого человека, а следовательно, — в судьбу — бесполезно, а порой и опасно, как для него, так и для меня».
«Валуйтис. Клюка, каждое утро обливается по пояс холодной водой, возраст 78 лет, сидеть еще 6 лет. Пер вый срок отбыл полностью за участие в борьбе «Лесных братьев». Теперь сидит за крупный грабеж. Как–то ему дали по роже — бежал в оперчасть, забыв про клюку с изяществом 20-летнего. Когда работала комиссия по амнистии, на вопрос о наградах сообщил невозмутимо, что имеет медаль «За оборону Кенигсберга». «Калининграда?» — спросили его. «Нет, Кенигсберга!». «От кого же вы его обороняли?» «От красных, естественно!».
«Щитомордник» — про парня, у которого распухла щитовидная железа. «Кашляй отсюда». «Разорву, как старую грелку». «Таких, как ты, я пять штук в наволочку засуну». Меткий и сочный язык…
«Из беседы двух петухов (гомосексуалистов):
— Ты, жаба, канаешь на хазовку?
— А ты че, урод, раньше не цинканул?
— Я тебя, крыса печная, лукал, падло, проткни слух.
— Шлифуй базар, сявка. Звал он меня!
— Ну, ша, потом приколемся.
Все это без злобы, даже ласково. В переводе звучит так:
— Витя, идешь кушать?
— А ты что раньше не позвал?
— Я звал, ты, видимо, не расслышал.
— Ну, ладно. Пойдем кушать, потом поговорим.
Я знаю, что жаргон давно систематизирован, но все–таки по своей филологической привычке отмечаю некоторые нюансы. Вот как, например, звучало бы на жаргоне одно изречение Ленина: