Заговор против маршалов. Книга 1
Шрифт:
Нет, этого ничто не объяснит!
Ни красота, ни стиль своеобразный,
Ни Прашна Брана, ни площадь Староместская,
ни Карлов мост,
Ни древняя, ни молодая Прага —
Ничто — что можно осязать, что можно строить
или разрушать руками.
Нет, этого не объяснят преданья старины и красота
неповторимой Праги.
Такой на свете не было и нет, разрушив даже, ты ее
не уничтожишь.
Поэзия ее сложна, но при стараньи ее всегда
угадываю я,
Так мы угадываем мысли женщин, которых любим.
И зеркала к тебе не поднесешь,
Я не узнал бы в зеркале тебя, и ты б сама себя
в нем не узнала.
В многоголосом верлибре проступает прерывистый центростремительный ритм. Дребезжат голубые трамваи, спускаясь с Виноград к музею, тяжелые фургоны ползут по Нерудовой и Лобковицкой, трещат моторы, изрыгая сизую гарь, на подъездах к Чернинскому дворцу.
Глядя на чешую двушпильных башен, на кресты колоколен и купола, видя их и не видя, поэт ощущает город в целом от Петршина до Градчан.
В автомате «У Короны», близ остановки автобуса, холодный «Праздрой» и нарезанная тончайшими ломтиками ветчина. Свиные ножки с влашским салатом в кафе «У Гусыни». В Кобылисах, где конечная остановка трамвая, горячие сосиски вкусно припахивают дымком. Обособленные миры. Не сливаясь друг с другом, они сосуществуют под одним небом, где весело кувыркается одинокий биплан. И у каждого своя тайна, свой особый язык, своя мелодия, свой неповторимый размер.
Незвал давно сбился с излюбленного маршрута от площади Короля Иржи до Фохова проспекта (через Жижков и Карлову улицу, мимо суровой Прашна Враны, к Вацлавской площади). Поигрывая тростью, заглядывал в каждый укромный уголок, присаживался на скамейки, прижимаясь щекой к шершавой известке, вслушивался в смутный лепет заплутавших столетий.
По зову чужой памяти, по капризу нетерпеливого сердца, стремившегося разом объять все, он сворачивал в темные переулки, узкими лазами забредал во внутренние дворы и кружил в лабиринте брандмауэров и подворотен, пока не подворачивалась спасительная пивная, где можно было перевести дух, набросав на картонной подставке примерещившийся шаманский бред.
Часть представляла целое. В полете над временем и пространством перемещались века и кварталы. Старо- Новая синагога придвигалась к ограде костела Святого Штефана, Злата улочка непостижимо втекала в Кампу, и белый восьмиконечный крест на брусчатке у Клементинума, как роза ветров, осенял любые пути. И размыкались стены, и наплывали башни, словно под каждым камнем, как у Голема под языком, таился чудодейственный шем рабби Лёва. Вот и хрустальный магический шар на черном блюде в витрине книжного магазина. С мечтательной улыбкой на круглом лице, сохранившем удивление детства, поэт долго вглядывался в глубины литого стекла и, шевеля губами, беззвучно беседовал с толпой обступивших его теней.
Репетиция в театрике «На Слуни», где они с Ярмилой Гораковой готовили «Депешу на колесах», назначена на четыре. Значит, вся Прага и все время вселенной принадлежит ему одному.
Прыснув, проскочила мимо чудаковатого толстяка тройка либеньских модисточек,
— Сервус!
— Над чем работаете? — вежливо поинтересовался Незвал, возвращаясь на землю.
— Все валится из рук,— вздохнул Иозеф.— Карел считает, что через год-другой Гитлер начнет войну. Быть может, это последняя наша весна.
— Не все так мрачно. Мы не одни в этом волчьем мире. С нами Советский Союз.
— Саламандры беспощаднее волков,— художник отрицательно покачал головой.— Они уже кромсают сушу и мечут, мечут свою поганую икру,— и пошел своей дорогой, глянув мельком на кружащий над крышами самолет.
Роман брата «Война с саламандрами» он прочитал еще в рукописи и твердо знал, что все будет именно так: недомыслие и беспечность одних, трусость других и предательство третьих.
На подходе к Народному дому Незвал купил свежий выпуск «Право лиду». На первой полосе красовался Конрад Гейнлейн в открытом автомобиле, окруженный беснующейся толпой: оскаленные физиономии, вздернутые в нацистском приветствии руки. Рядом выразительные заголовки: «Итальянские бомбардировщики над Эритреей», «Военный парад в Кельне», «Нападение эсэсовцев на полицейский участок в Вене» — одно к одному. Что и говорить, новости неутешительные. Фашистская мразь обосновалась в собственном доме. Республика в смертельном капкане.
Но есть на земле Москва! Есть Сталин. Рабочий Париж и рабочий Мадрид. Международная пролетарская солидарность.
Часы на площади у ратуши отчетливо и протяжно пробили двенадцать. И показались апостолы в окошках, осеняя Солнце, Луну и зверей зодиака, и смерть трясла колокольчиком над завороженной толпой зевак.
На излюбленной Платнержской улице, где раз в сто лет просыпается спящий рыцарь и молит прощения у загубленной им девицы, Незвал постоял перед железной фигурой безутешного латника и, следуя закруглению мостовой, сам того не желая, очутился возле «Зеленой Лягушки». В тесном просвете домов приоткрывалась усеченная перспектива Майзловой и виднелась утопающая в тени Капрова улица. Красная лавка старьевщика, дом времен Марии-Терезии и, замкнув заколдованное кольцо, угрюмая Новая ратуша. И не видно трамваев, и редкая машина вспугнет задавленным всхлипом клаксона шелестящую тишину. Она отстаивается в замкнутом пространстве, как вино, набирая терпкость и аромат. Покрытая изумрудной глазурью лягушка висит головой вниз на шершавой стене.
После того как обезглавили чешских панов на Белой горе, трактир перешел в собственность Яна Мыдларжа — палача, и кончились бесшабашные ночные пирушки. А прежде, говорят, тут было куда как весело. И король Вацлав Четвертый засиживался за кубком мальвазии до первых петухов.
Пройдя вдоль еще ненакрытых столиков к стойке, поэт почувствовал на себе взгляд солидного господина, расположившегося возле забранного решеткой окна.
— Не узнаете? — тот привстал, сделав приглашающий жест.— Карел Новак.