Заградотряд. «Велика Россия – а отступать некуда!»
Шрифт:
– Куда его?
– В тыл, наше сало жрать.
– Да ну, Морозов в ров повел.
– Сразу надо было…
– Одеколоном пахнет.
– А ты думал! Поглядим, Сидоренок, чем ты после боя запахнешь!
В ячейках послышался смех. Приглушенной невеселой волной, он пролетел по траншее и тут же иссяк.
– Мне младший политрук Бурман говорил, что вы профессор, преподаете в университете. – Мотовилов посмотрел на Хаустова, потом в бинокль, прошелся по кромке, отделяющей поле и дальний лес за речкой, отыскал серые бугорки своих бойцов, полчаса назад расстрелянных из пулемета мотоциклистами, и некоторое время рассматривал их. Ему вдруг показалось, что один из них шевелится. Нет, вряд ли, в следующее мгновение подумал он и сказал: – Однако в вас чувствуется бывший военный. Чем ближе противник, тем явнее он в вас оживает.
– Возможно.
– Вы – человек с прошлым.
– Все мы, товарищ старший
– А ведь один из них еще живой. – И Мотовилов протянул бинокль Хаустову. – Вон, видите, где разведку расстреляли, трое лежат. Один сюда ползет. Или мне кажется. Глаза слезятся, устали.
Хаустов вскинул бинокль. Сумерки уже закрывали даль. В окулярах бинокля они еще сильнее сгущались. Хаустов уже ничего не мог разглядеть. Он вернул бинокль и сказал:
– Я бы на вашем месте, товарищ старший лейтенант, послал туда людей. Чтобы проверили, нет ли там раненых, которые нуждаются…
– Вы воевали в ту войну? – перебил Хаустова ротный. – Молчите. Я бы на вашем месте тоже больше помалкивал. По тому, как вы держали бинокль, можно понять многое. Так воевали или нет? Уверен, что не в Красной Армии. А, ваше благородие? Ладно, идите. Только смотрите, боец Хаустов, если что, в гриву-душу, собственноручно… – И Мотовилов похлопал по тяжелой кобуре ТТ.
– Это вы напрасно. Я на фронт пошел добровольно.
– Ладно, Хаустов, поговорим после боя. Вон, посмотрите, идут. Недолго ждали. – И, опустив бинокль, крикнул: – Рот-та! Приготовиться к бою! Командиры взводов ко мне!
Там, в конце сжатого поля, куда уходила дорога, по которой сюда пришли и они, оседлавшие, как пишут в боевых донесениях, стратегически важную коммуникацию, а попросту проселок, показалась голова колонны.
– Хаустов, – окликнул Мотовилов Хаустова уже в спину, – вы о нашем разговоре… И о том, что немец рассказал, тоже помалкивайте. Не надо этого людям знать. О наличии у противника танков и прочее…
Хаустов кивнул.
На душе у Хаустова было смутно и легко одновременно. Вот он, бой, уже коснулся его своим жестоким в своей неизбежности ветром. Вот он, противник, который отнял у него сына и который угрожает его жене, внуку, невестке, Москве, родной земле и всему тому, чему он служил всю свою жизнь. Хаустов протискивался по узкому ходу сообщения, помогая себе руками. Он спешил занять свою ячейку, которая без него пустовала, и думал только об одном: только бы не получить дурную пулю до начала боя. Когда-то давно, еще в тех окопах и в ту войну, в первые же минуты боя близ города Станислава в Восточной Галиции, когда их полк еще молчал, изготовившись, стоявший рядом с ним в траншее хорунжий из конной разведки получил пулю в лоб. Нет, нельзя умирать, не дождавшись схватки. Дожить, схватиться, а уж потом… Там – на чью сторону Бог укажет.
Глава пятая
История профессора Хаустова
– Глебушка, – сказала ему жена на вокзале, – ты только не забывай менять носки. Береги ноги.
– Конечно, Маша, конечно, – как мог, успокаивал он жену, стараясь уже не дотрагиваться до нее, потому что прощания и объятия были позади, началась уже новая страница его жизни, война, поход, и обо всем, что окружало его до этого, предстояло забыть. Он знал, что такое война и что такое оставлять где-то за спиной любимого, родного человека.
1916 год. Юго-Западный фронт. Атака под Станиславом, за которую он, прапорщик лейб-гвардии Финляндского полка Глеб Фаустов, был удостоен серебряной медали «За храбрость» на Георгиевской ленте. Часто потом, да и теперь, по прошествии многих лет, будоражила его память та атака, в которой слились воедино и отчаяние, и страх, и лихость. В развернутом строю шли под звуки полкового оркестра. Офицеры в первой шеренге, с солдатскими винтовками. Рядом боевые товарищи, с кем вместе прибыл на фронт из Александровского училища, слева – Гриша Бородин, а справа Эверт фон Рентельн. Немец по отцу, Эверт считался самым храбрым из них. Эверт тоже получил за ту атаку «За храбрость» и повышение в звании. А в феврале следующего года он, спрятав ту медаль за подкладкой сапога, ехал в Первопрестольную в общем вагоне, и какой-то человек в бобровой шапке, внимательно глядя ему в глаза, сказал: «Вы бы, братец, погоны-то сняли. А то товарищи их вам гвоздями к плечам прибьют…» Погоны он снял, ночью, когда все уснули, вышел в тамбур покурить, отстегнул их от шинели и выбросил в окно, в моросящую снежной крупой темень. Сколько таких погон тогда замело снегом на пути к Москве и Петрограду, Смоленску и Киеву! Вот где погибал русский офицерский корпус. В тех ночных эшелонах к столицам. Это были поезда отречения.
Военную карьеру Глеб Фаустов делать не собирался. Хотя ему тогда только-только исполнилось двадцать с небольшим и служба ему нравилась. Командир батальона, при штабе которого он состоял офицером связи, всячески благоволил ему, уговаривал после окончания кампании остаться в армии. Но вскоре все полетело к черту. Вернулся в университет. Занялся наукой. Преподавал. Женился поздно. На лаборантке Марии Самариной, дочери штабс-капитана Самарина, бывшего его однополчанина. Большевики их семью не трогали. Хотя многих бывших за эти годы ГПУ перетаскало в свои казематы. Некоторые исчезли навсегда. Другие замкнулись в себе, перестали общаться. Возможно, в какой-то степени ему помогло то, что, по совету своего будущего тестя, он исправил свои метрики. В сущности, и исправление-то небольшое: в фамилии изменил заглавную букву «Ф» на «Х». Исправление незначительное, но фамилия сразу превращалась вполне в простонародную, пролетарскую. «Сейчас все на «х» менять надо, – зло пошутил тогда бывший штабс-капитан Самарин. – Чувствуешь, как от тебя сермягой запахло? Хороший солдат на поле боя всегда должен уметь маскироваться». Жизнь действительно стала постепенно налаживаться. Бывшие комиссары и активисты, сняв портупеи и шпоры и рассевшись по кабинетам, вскоре стали напоминать царских чиновников различных рангов. То же невежество, та же жадность к подношениям, те же интриги на почве зависти. А Глеб Борисович тихо сидел на своей кафедре, преподавал эстетику. И никуда не лез. Ни в партию, ни даже в профсоюз. Не говоря уже об оппозиции, которая всегда существовала. В том или ином виде. Исправно покупал облигации государственного займа. На собраниях молчал. Воспитывал сына, названного по отцу и прадеду Борисом. И так бы, тихо и мирно, возможно, и прошла бы жизнь среди книг и студентов, рядом с Машей, Борей и его семьей, если бы не война.
Теперь, сидя в сыром окопе у деревни Малеево, он почему-то вспомнил не Машу и не сына, а Таню, жену Бориса. Вернее, его вдову. Вот ведь и проводить не пришла. Внука не привела.
Борис ушел на фронт еще летом. Пришло два письма. Шли бои под Смоленском и Витебском. Борис попал именно туда. Их маршевую роту влили в один из потрепанных полков и бросили в бой.
Теперь, наблюдая фронтовую жизнь и одновременно живя ею, Хаустов постепенно восстанавливал в своем воображении наиболее вероятную картину гибели сына. Эти реконструкции настолько поглотили его, что им, и только им, он уделял каждую минуту свободного времени. Курил солдатскую махорку (небольшой запас «Герцеговины флор» закончился быстро) и думал, думал, думал. Никто даже не догадывался, что московский профессор сокрушает свою душу печалью о сыне. Сам Хаустов считал, что и не нужно, чтобы кто-то знал о его утрате. У многих сейчас погибли родственники, без вести пропали близкие. И рассказывать кому-то постороннему и чужому о своей незаживающей боли он считал совершенно неуместным. Постепенно он понял, что Борис, мысли о нем – это и есть та тайная свобода, куда можно бежать в лучшие минуты жизни на войне, если они здесь возможны, и ею надо дорожить и оберегать ее. Потом его мысли переключались на внука. Он думал и о невестке. Глебушка… Каким он вырастет?
Ведь это совершенно неразумно с точки зрения военной и слишком жестоко по-человечески бросать маршевую роту, целиком, сразу в бой. Куда правильнее по прибытии на передовую расформировывать эти маршевые роты по батальонам, по стрелковым ротам, по взводам. Марш завершен, пополнение прибыло организованным порядком. А теперь начинается война. И лучше было бы, если бы новоприбывшие оказывались в окопе рядом с бывальцами, теми, кто пороху уже нюхнул и может дать совет молодым, как вести себя в бою, как пережить бомбежку или артобстрел, как передвигаться и как вести огонь. Русская армия всегда держалась на том, что новобранец поручался старослужащему солдату, дядьке, который и воспитывал его, и бранил, и поощрял. Главное поощрение, самая большая награда на войне для солдата – это его жизнь, которую он вынес из боя невредимой и не опозоренной малодушием. Сотни раз Хаустов представлял, какими могли быть последние мгновения жизни Бориса, и каждый раз это была другая картина. Только черты лица сына, его глаза и губы всегда были теми же, которые он знал. Но иногда их размывала какая-то даль. И Хаустов начинал мысленно молиться и за погибшего, и за себя, чтобы потеря, какой бы непоправимой она ни была, не стерла в его памяти образ самого дорогого ему человека.
– Ну, сынок, вот и мой черед настал. – И Хаустов обмахнул масляной протиркой затвор винтовки.
Сумерки в октябре случаются долгими. Вот и эти, кажется, нависли где-то вдалеке, в укромных лощинах и деревенских проулках, и не торопились на простор. И колонна, которая потекла из-за перелеска в поле, сразу заполняя всю ширь и даль дороги, делая ее и неширокой, и недлинной, роте старшего лейтенанта Мотовилова была хорошо видна. Как днем.
Глава шестая