Загробный
Шрифт:
А небо падало сквозь решетку в палату, как падало вчера и еще раньше - во все дни без солнца. И так будет падать завтра.
Я лежал полуоблокотившись, смотрел на это ненормальное небо, пытался думать.
Мысли переплетались с криками, вздохами, всхлипами больных, спутывались в горячечный клубок, обрывались, переходили в воспоминании. Иногда они обретали прежнюю ясность и тогда хотелось кричать, как сосед, или плакать. Действительность не укладывалась в ясность мысли, кошмарность ее заставляла кожу краснеть и шелушиться, виски ломило. Но исподволь выползала страсть к борьбе. K борьбе и хитрости. Я встал, резко присел несколько раз, потер виски влажными ладонями. Коридор был пуст -
К 10О-летию со дня рождения Ленина ребята в редакции попросили меня выдать экспромт. Я был уже из рядно поддатым, поэтому согласился. Экспромт получился быстро. Еще бы, уже какой месяц наша газета, телевидение, другие газеты и журналы надрывались - отметим, завершим, ознаменуем. Придешь, бывало, до мой, возьмешь областную газету: " коллектив завода имени Куйбышева в ознаменование 100-летия со дня рождения...". Возьмешь журнал: "Весь народ в честь...". Включишь радио: "Готовясь к знаменательной дате, ученые...". По телевизору: "А сейчас Иван Иванович Тудыкин - расскажет нам, как его товарищи готовятся к встрече мирового события...". Электробритву уже остерегаешься включать: вдруг и она вещать начнет? В детском садике ребята на вопрос воспитательницы: "Кто такой - маленький, серенький, с большими ушами, капусту любит?" - уверенно отвечали: "Дедушка Ленин". Вот я и написал экспромт, который осуждал подобный, большей частью малограмотный, ажиотаж. Кончался стих так:
А то, что называется свободой,
Лежит в спирту, в том здании, с вождем...
Стихи шумно одобрили. Наговорили мне комплиментов. И в продолжении гульбы я листик не сжег, а просто порвал и бросил в корзину. Утром, едва очухавшись, я примчался в редакцию. Весь мусор был на месте, уборщица еще не приходила, моего же листа не было. Я готовился, сушил, как говорят, сухари, но комитетчики уже не действовали с примитивной прямо той. Судилище их не устраивало. Меня вызвал редактор и сказал, что необходимо пройти медосмотр в психоневрологическом диспансере. Отдел кадров, мол, требует. Что ж, удар был нанесен метко. Я попрощался с мамой, братом и отправился в диспансер, откуда, как и предполагал, домой не вернулся.
Стоит ли пересказывать двуличные речи врачей, ссылки на переутомление, астению, обещания, что все ограничится наблюдением непродолжительное время и легким, чисто профилактическим, лечением. Скорая помощь, в которой меня везли в психушку, мало чем отличалась от милицейского "воронка", а больница своими решетками и дверьми без ручек вполне могла конкурировать с тюрьмой.
Для меня важно было другое - сохранить себя. И я придумал план, который несколько обескуражил врачей. Я начал симулировать ненормальность. С первого же дня.
"Честные и даже нечестные врачи, - рассуждал и, - должны испытывать неудобство от необходимости калечить здоровых людей по приказу КГБ. Если же я выкажу небольшие отклонения от нормы, вписывающиеся в диагноз, они будут довольны. Ведь тогда варварский приказ можно выполнять с чистой совестью. Значит, и лечение будет мягче, не станут меня уродовать инсулиновыми шоками, заменившими электрошоки, но не ставшими от этого более приятными или безобидными, не будут накапливать до отрыжки психонейролептиками и прочей гадостью. Я же буду тихий больной с четким диагнозом".
Врачу я сказал следующее:
– Не знаю, как уж вы меня вычислили, но теперь придется во всем признаться. Дело в том, что у меня есть шарик, который никто, кроме меня, не видит. Он все время со мной, он теплый и, когда я держу его в руке, мне радостно и хорошо. Но умом я понимаю, что шарика не должно быть. Ио он есть. Все это меня мучает.
Врач обрадовался совершенно искренне. Он не стал меня разубеждать, напротив, он сказал, что если я шарик чувствую всеми органами, то есть вижу, ощущаю, то он есть. Для меня. Потом он назвал запутанный тер мин, объяснив, что подобное состояние психиатрии известно, изучено. И что он надеется избавить меня от раздвоения сознания.
И потекла моя жизнь в психушке, мое неофициальное заключение, мой "гонорар" за стихи. Труднее всего было из-за отсутствия общения. Почти все больные или были неконтактны вообще, или разговаривали только о себе. Подсел я как-то к старику, который все время что-то бормотал. Речь его вблизи оказалась довольно связной. Я от скуки дословно записал рассказ этого шизика, его звали Савельичем.
Рассказ шизофреника Савельича
"... Я его держу, а он плачет, ну знаешь, как ребенок. А мать вокруг ходит. Я стреляю, а темно уже, и все мимо. Потом, вроде, попал. Ему лапки передние связал, он прыгает, как лошадь. Искал, искал ее - нету.. А он отпрыгал за кустик, другой и заснул. Я ищу - не ту. Думаю: вот, мать упустил и теленка. А он лежит за кустиком, спит. Я его взял, он мордой тычется, пи щит. Я его ножом в загривок ткнул. А живучий! Под весил на дерево и шкурку чулком снял, как у белки;
Вышло на полторы шапки, хороший такой пыжик, на животе шерстка нежная, редкая, а на спине - хорошая. А мать утром нашли с ребятами в воде. Я ей в голову попал, сбоку так глаз вырвало и пробило голову. Мы там ее и бросили, в воде, - уже затухла. Через месяц шел, смотрю - на суше одни кости. Это медведи вытащили на берег и поели. Геологу сказал: ты привези мне две бутылки коньяка и помидор. Шкуру эту вывернул на рогатульку, ножки где - надрезал и палочки вставил, распорки. Когда подсохла, ноздря прямо полосами отрывалась. Сухая стала, белая. Я ее еще помял. Хорошая такая, на животе реденькая, а на спинке хорошая. А он, гад, одну бутылку привез, а помидор не привез".
Савельич вел свой рассказ без знаков препинания, то бишь, без пауз, а также без интонационных нюансов. Все, что я тут написал, у него было выдано ровным, монотонным голосом, как одно предложение. Он когда-то работал в геологии, этот шизик, потом спился. Но вот убийство лосенка запомнилось и изрыгалось из больной памяти, как приступы блевотины. Симуляция от меня особых забот не требовала. Во время обходов, при встрече с сестрами я делал вид, что в руке что-то есть, прятал это что-то, смущался. Со временем я и в самом деле начал ощущать в ладони нечто теплое, пушистое, живое, радостное. Это и тревожило, и смущало.
И все же в больнице было тяжело. Изоляция, большая, чем в тюрьме. Особенно трудно было в первое время и в надзорке - так называют наблюдательную палату, где выдерживают вновь поступивших, определяя; куда их разместить: в буйное или к тихим. В наблюдательной я никак не мог выспаться. Соседи корчились, бросались друг на друга, там все время пахло страхом и едким потом вперемешку с кровью. Когда же меня, наконец, определили в тихую пала ту, я начал балдеть от скуки. Главное, книг не было. А те, что удавалось доставать у санитаров, отбирали, ссылаясь на то, что книги возбуждают психику. КГБ придумал неплохую инквизицию с надзирателями в белых халатах. Одно время меня развлекал человек собака. Он считал себя псом на все сто процентов, на коленях и локтях от постоянной ходьбы на четвереньках образовались мощные мозоли, лай имел разнообразные оттенки, даже лакать он научился. Если невзлюбит кого-нибудь - так и норовит укусить за ногу. А человеческие укусы заживают медленно. Но в целом, он вел себя спокойно.