Закон-тайга
Шрифт:
Не укладывались и только. Когда, кончив с выключателем, принудил себя сесть за стол и напрягся до одеревенения, получилось совсем плохо. Цифры вдруг закачались, тронулись с места, зачастили, зачастили и слились в лихой круговерти. «Ах ты, сукин сын, комаринский мужик… Ах ты, сукин сын, комаринский мужик…» Виталий Леонтьевич тряхнул головой и закрыл глаза, отгоняя наваждение. Но стало совсем нестерпимо. Помимо воли он сам зашевелил губами и стал подпевать цифрам. Показалось, что все вокруг зашумело, задвигалось в нарастающем ритме. Виталий Леонтьевич резко открыл глаза и испуганно провел взглядом по вещам. Все они находились на своих местах, были покойны, уютны и привычны. На журнальном столике лежали вчерашние газеты, которые он еще не успел проглядеть, на полках теснились книги,
Такое толкование его вполне устраивало, даже в какой-то мере поднимало в собственных глазах, и другого он не хотел.
На сей раз картина оказала на Виталия Леонтьевича свое обычное влияние. Он расслабился, успокоился и занялся анализом. Прежде всего он подумал: «Так и с ума сойти можно. Надо же, до чего доработался. И, в общем-то, зачем оно мне нужно, это кандидатство? Для тщеславия? Плевал я на тщеславие… Деньги… Бездарные люди лезут в кандидаты сплошь и рядом из-за денег. Расчет у них что ни на есть житейский. Где бы ни работал, кем бы ни работал, а две сотни — отдай. Потому что кандидат. Сколько их расплодилось, этих бездействующих ученых. Я — не кандидат. И все-таки — главный конструктор. А вот Павел Матвеевич Скворцов — кандидат, Тишков Анатолий Семенович — тоже кандидат, ну и что? Топчут эти кандидаты землю под его, Виталия Леонтьевича, началом, живут, коли уж на то пошло, его мыслями. Эка им отрада — кандидатство. Не оно основное, а светлая голова».
Думал так Виталий Леонтьевич и успокаивался. Однако до конца успокоиться не мог, потому что доводы, которые он себе приводил, хотя и складывались в его пользу, но все же были уязвимыми. Оно конечно, он не тщеславен и в деньгах не обижен, и ученые мужи под ним ходят, но с другой стороны… Ведь если честно говорить, то когда отмечают с каким-то даже горделивым почтением: «наши кандидаты наук», ему очень бы хотелось слышать и свою фамилию. Нет, конечно, это не тщеславие. Ни в коем случае, но… все-таки приятно. Да, в конце концов, черт с ней, с этой приятностью. Он должен спроектировать линию в интересах дела. Не потому, что ему нужно звание, а потому что линия нужна заводу. В плане работ отдела она не заложена, но тем не менее — нужна… Истинный ученый-практик должен жить с производственной перспективой.
И еще есть причина, по которой он должен немедленно сесть за стол: Валентина. Жена в него верит, как никто. Верит безмолвно и надежно, верит до такой степени, что вера ее порой гнетет и раздражает. Виталий Леонтьевич чувствует себя постоянно ответственным перед жениной верой.
Свернув на эту тропку, мысли Виталия Леонтьевича вдруг стали рассеянными и даже сумбурными. Но в их хаотичности вдруг очень резко обозначилась неприязнь. Вначале — к себе, а по мере продолжения — к Валентине.
«А с какой вдруг стати я перед ней ответствен? — думал Виталий Леонтьевич. — Она вбила себе в голову, что я талантлив и поэтому — должен. Что я должен, почему я должен? Я должен работать, и я работаю. Я честно отдаю работе все, что могу. Меня хватает на восемь служебных часов, когда надо — хватает и на большее. У меня — шестьдесят семь человек в отделе и, хочешь не хочешь, а за всех я ответствен. От начальника бюро до копировщицы. Если что, за шкирку возьмут меня. Сегодня воскресенье, все отдыхают. Один я сижу в четырех стенах. Мало ли что взбредет в голову Валентине. Она вольна объявить меня гением, нарисовать с меня икону, я-то при чем? Я самый обыкновенный человек, который так же устает, как другие, который так же хочет отдохнуть. И не должен я потакать женским капризам, хотя бы те и диктовались благими побуждениями. К черту работу, к черту все. Сегодня — воскресенье!»
Виталий Леонтьевич был несправедлив к жене. В глубине души он понимал, что все не так и не то. Дело не в жене и не в капризах. Все гораздо сложнее и, если на то пошло, — объяснимей. Ну и пусть сложней, пусть объяснимей, сегодня он будет отдыхать. Будет, потому что хочет отдыхать и не хочет тратить усилия на то, что не сулит мгновенную отдачу. Жизнь, дьявол ее возьми, необратима и прекрасное сегодня не стоит, затмевать чудесным завтра!
— Валентина! — закричал Виталий Леонтьевич и нетерпеливо постучал в стенку жениной комнаты. — Слышишь, Валентина.
— Еще бы не слышать. — Валентина не вошла, а появилась в кабинете, как появлялась всегда: бесшумная, спокойная, готовая выслушать любое его замечание, а то и стерпеть несправедливость, потому что она понимала: увлеченный делом человек одержим и зачастую несправедлив. Все объяснения — потом, а в данный момент такого человека трогать нельзя. Слишком долго он собирал мысли в клубок, слишком дорого это ему далось…
Сегодня тем более ей надо было быть снисходительной к мужу. Он со вчерашнего вечера внушал себе, что нынче — его рабочий день, что никогда он не бывает так счастлив, как у себя в домашнем кабинете, наедине с листом бумаги. Такое за последнее время происходило нечасто, и этим следовало дорожить. Но, едва войдя в кабинет и бросив короткий взгляд на чистый ватман и на рядки цифр, под которыми были густо разрисованы квадратики, она поняла, что тот день еще не наступил. Она чересчур хорошо знала, что обозначают квадратики в середине страницы, какие слова последуют за деланно беззаботным взглядом, которым встретил ее муж. Сейчас он спросит: «Ну-с, и чем ты намерена меня назавтракать?» Потом скажет что-то еще, растолковывающее его сегодняшние намерения… Нет, нынче явно не тот день. А Валентина помнит и те. Когда доступ в кабинет мужа закрыт, когда все в доме должны передвигаться на цыпочках и когда из-за закрытых дверей доносится то безмотивный свист, то неразборчивое бормотание. В такое время они почти не виделись, он не завтракал, не обедал, не ужинал, а выходил перекусить, при этом жевал, не замечая никого, и смотрел на окружающих счастливо и бессмысленно. В такие дни она чувствовала себя довольной и бесконечно доброй. И главной ее заботой являлась тишина.
В квартире Валентина была ее хозяйкой и властвовала безраздельно. Но улица ей не подчинялась, и это Валентину угнетало. Когда за окном раздавался вкрадчивый, быстрый вскрик автомобильного сигнала, она напрягалась и, прикусив губы, думала: «Как же так, ведь сигналы запрещены. На что человек рассчитывает?» Ребячьи шумные ватаги вызывали в ней болезненную ненависть, и ей хотелось, открыв окно, пугнуть хулиганов. В это время Валентина была уверена, что шуметь могут только хулиганы, и досадовала на них, на их родителей, на всех, кто прямо или косвенно мог помешать Виталию Леонтьевичу заниматься.
Последнее время ей на это досадовать почти не приходилось. Сегодня вроде бы все шло к старому, но только шло. Не вышло. Хотя Валентина и не подала вида, что поняла это, Виталий Леонтьевич насторожился. Он заметил, что, войдя, жена посмотрела на кульман, на стол, а потом уже на него. Он был уверен, что она поняла, и поэтому, внутренне насторожившись, но, стараясь не распалять себя, спросил:
— Ну-с, и чем ты намерена меня назавтракать?
— Окунь в горчичном соусе устраивает?
— Ты — гений!
Окунь в горчичном соусе — его любимое блюдо.
Виталий Леонтьевич подошел к Валентине, приподнял ссыпавшиеся на висок волосы и поцеловал в избранное свое место — мягкую, трогательную ямку за ухом. Когда у него улучшалось настроение, он всегда сюда целовал. «Она впрямь молодец. А я — безвольный эгоист. Ну, чего мне, на самом деле, не работать? — Это рассуждение промелькнуло и бесследно растворилось в успокоительном обете. — Сегодня — воскресенье. Отдохну как следует. А завтра приду с работы, засяду. Там, по-доброму, и дела-то осталось месяца на полтора».