Замок братьев Сенарега
Шрифт:
Этот сын диавола — аббат собрал со стола бумаги мессера Антонио — у него надежно, слава Иисусу, в крепких руках. Собственно, сразу три птицы сбиты на этой охоте единой стрелой — за одну эту поездку отца Руффино. Ересиарх, убитый в Монте—Кастро, — первый. Турецкий принц, схваченный для выдачи брату, — второй. Беглец Антонио, живописец, — третий. Да укрепление Леричей. Да добрые семена, посеянные в Земле Молдавской во истребление еретических гнезд. Многое, многое сделано скромным слугою господа в эту его миссию на Великом море.
А все—таки — доволен ли он собой? Достаточны ли успехи, исчерпаны ли возможности
Диавол, извечный, хитрющий враг — о нем думал без страха патер, вернувшись в свою комнату и готовясь ко сну. Диавол для аббата был подлинной, бесспорно существующей силой. Отец Руффино, сам того не зная, уважал диавола, как ни ненавидел, — за мощь и гений, порой и за величие. В глубине души был даже не всегда уверен, что это — дух зла, что людям он — враг. Порой жалел Сатану, что пал. Но, раз диавол пал, — рассуждал тогда патер, — значит был неправ. Раз одолел диавола бог, значит — на то была высшая воля... Стой! — осаживал себя тут аббат, ведь то была борьба двоих, ведь противником Сатаны являлся сам господь, выше коего — нет никого. Кто же мог стать меж ними судьей, предопределив исход схватки, а значит — быть еще могущественнее и мудрее? И как зовут его, — того?..
В других местах аббат, дойдя до мыслей таких, молился, постился и бичевал себя нещадно, заглушая грозный соблазн. Здесь надо было спать перед новым трудным днем. Аббат отогнал повеявшие на него нездешней жутью мысли и уснул.
На заре в его горницу постучал слуга. Синьор Пьетро ди Сенарега приглашал преподобного отца Руффино на вершину дозорной башни, где его милость наблюдала за лиманом. Лиман кое–что приготовил в то утро обитателям Леричей.
— Что? Галея? — оживился доминиканец, всовывая ноги в сандалии.
— Нет, челны, — ответил слуга.
6
Узники — птахи ранние, особенно если в тюрьму угодили недавно. На заре проснулись в тот день и сидельцы замковой темницы. Поплескавшись водой из бадьи, вкусив тюремного хлеба и прибавленной к нему жидкой просяной каши с кусочками прогорклого сала, узники Леричей продолжали коротать время прерванной накануне беседой.
— Что же мыслят делать с нами проклятые фряги? — с тоской завел из угла самый молодой среди белгородцев, Тома.
— На солонину тебя пустят, — мрачно заявил силач Сас. — С мясом—то у них, видишь сам, нынче туго.
— Может и не увидим более нашего лимана, помрем на этом, — сказал Банчул. — Эх, попа бы, попа!
— Тут у них ходит ксендз, — ехидно заметил Зэбрелуш. — Не позвать ли его?
— Сам ты нехристь, — обиделся старик. — Чего выдумал — латинцу за божьим словом шлешь!
— По мне, — вставил Юга, — что ихний, что наш, — от обоих одинаково бесом разит. Под каждою рясой — бесовское копыто, что на ней сверху ни болтается, наш крест или ихний крыж.
Завязался спор о вере, какие на Молдове кипели открыто и часто.
Мессер Антонио прислушивался с удовольствием. Было радостно видеть людей, с привычной откровенностью и здравым смыслом рассуждавших о боге и его служителях, не боявшихся прямых и резких слов. В католических странах на такое не осмелился бы никто, даже робкие беседы об этом вели шепотом, поминутно озираясь. Здесь
Сам Мастер, которому судьба показала немало примеров для сравнения, свое суждение вынес давно. Как ни нетерпимо и невежественно было духовенство греческой веры, оно делало великое дело, защищая огромную часть христианского мира от непременного спутника латинства — инквизиции. В среде православных монахов и попов, конечно, тоже было много жестокости, жадности и распутства. Но никогда не достигали они мрачной лютости, безмерного изуверства латинских своих собратьев. Не усматривали во всяком деле десницы диавола, не почитали князя тьмы, подобно богу, вездесущим и всесильным, не видели в каждой женщине ведьму, суккуба, средоточие греха.
Спор о вере окончился нежданно — согласным выводом, что худшие беды мира — не от диавола вовсе и не богом насланы, а от самого человека; от того, что сильнее добра в человеческом сердце зло.
А милость твоя что скажет на то? — обратился вдруг к Мастеру неуемный старец Банчул. — Почему зла в мире всегда более, нежели добра?
Мессер Антонио улыбнулся.
— Это не так, — молвил он. — В сердце нашем добра, хвала всевышнему, ничуть не меньше, но дает оно о себе знать, увы, не так часто. Ибо так уж устроен человек, что зло побуждает его более к действию, добро же — к покою. И многие достоинства наши по этой причине остаются втуне, как зарытый в землю талант. От того же — замеченное вами, друзья мои: чем хуже человек, тем деятельнее он, тем громче заявляет о себе миру делами, несущими зло.
— Но мера добру и злу, — настаивал Банчул, — есть ли она и в чем?
— Эта мера, — с невеселой иронией ответил Мастер, — беда для мудрецов, тысячи лет ломающих головы, как бы прийти о ней к согласию. Ибо зыбко все вокруг нас, как зыбки сами мы в настроениях, чувствах, помыслах. Оттуда и зыбкость в начинаниях человеческих, во всем, что устраивается нами, — семьях, общинах, царствах. В самом мире людей. Переменчивость же наша сама — не от бога или диавола, конечно. Она — от переменчивости мира, единственного вечного свойства вселенной вокруг нас.
— Как же жить, твоя милость, в неверном этом мире нам, чаящим еще послужить правде? Как прожить век достойно, коль зыбко все и трудно, меру чему сыскать?
— Мера каждого — в правде его и чести, — отвечал мессер Антонио — Цель же достойного, коль зыбок сей мир, — быть в нем стойким, являть опору правде.
— Насколько хватит крови в жилах и дыхания в груди, — подтвердил Тудор Боур.
— Достоинство же человека — в воле его, — убежденно заключил Сас. — Отними у мужа волю и не человек он более, он раб.
Как сказали прошлым вечером эти воины, хлебопашцы, философы? — подумал мессер Антонио. — Ключ к свободе — в вольности самой!
И славный Мастер заговорил о самом ценном даре, вручаемом человеку вместе е жизнью, о том, что всю жизнь приходится отстаивать каждому заслуживающему его. Свобода всегда виделась разной тюремщику и узнику, монаху и менестрелю, ремесленнику и воину, горожанину и рыцарю, зодчему и поджигателю возведенных тем построек. Одним была она для купца и другим — для лотра, одним — для патрона галеи и другим — для его гребца. И все—таки — едина она для всех и всегда.