Замурованные: Хроники Кремлевского централа
Шрифт:
— Что может быть серьезней Малевича, — гулко заржал продольный.
Телевизор он безапелляционно погасил вместе со светом, получив погоняло на весь централ — «Квадрат».
Через неделю — шестнадцать месяцев моего заточения. Привычка, разбавленная ленью, успокоила, смирила и утешила. Воля, родная и желанная, стала казаться чужой, пока еще жгуче и страстно манящей, но уже совсем далекой. Год изоляции — и ты перестаешь жить свободой, перестаешь понимать ее и чувствовать. Тюрьма наполняет душу так же неотвратимо и без остатка, как вода — легкие утопленника. Бешеная чечетка пульса в борьбе с неизбежностью, захлебывающаяся истерика ожидания свободы сменяются нервной судорогой,
В тюрьме неведом кризис среднего возраста. Во-первых, какой здесь может быть кризис, кроме голодухи. Во-вторых, сам возраст превращается в размытую условность, определенную лишь физическим здоровьем и сроками. Скажем, если тебе тридцать, а корячится десятка, то ощущаешь себя старше и дряхлее разменявшего полтинник, но в чьи планы входит выйти по суду за отсиженное. Неизменные атрибуты возраста — статус и положение в обществе, движимое и недвижимое, социальное и фундаментальное, вечное и переменчивое, наносное и переносное обретают значимость одежды в бане. Вот где подлинное торжество коммунизма: все кругом сироты — меж собой равные и равно бесправные. И хотя порой под старательное пережевывание баланды еще раздаются редкие возгласы: «Ах, какие крабы были в “Славянке”», или «Ох, какая дичь в “Пушкине”», — это всего лишь потрескивают угасающие угли «буржуазных пережитков». Отсутствие какого-либо денежного оборота еще больше придает изолятору сходства с коммунистическими утопиями Мора и Чернышевского. И только отсутствие женщин и труда не превращает нашу жизнь в кошмарные сны Веры Павловны.
Миллионеры и миллиардеры, нефтяники и латифундисты соседствуют с отпрысками беспредельных девяностых, тупо убивавших себе подобных за щедрый счет в кабаке или турпутевку в капиталистическую страну. Здесь равнение по последнему. И будь ты хоть трижды Ходорковским, вкуснее палки сырокопченой колбасы на этом централе тебе не обломится. Ибо все продукты, разрешенные к передаче, жестко ограничены постным списком, даже у олигархов пробуждающим аппетит к баланде. О вольном прошлом сидельцев могут уверенно поведать лишь шрамы: у одних — от ранений, у других — от липосакции и пересадки волос.
В тюрьме все прожитое осознается внове. На воле чужая беда ободряет, чужие поражения и неудачи липкой сладостью ложатся на душу. Злорадство — сестра зависти. И то, и другое, попущенное свободой, отравляют тебя изнутри, изничтожают достоинство, сбивают спесь благородства, вспарывают закупоренные гнойники лицемерия, источающие зловоние порока, словно бутылочного джина, выпускают наружу человеческое ничтожество. Сии грехи не подвластны нашему сознанию, поскольку они существуют вне разума и воли. А тюрьма отпускает их, облегчает душу, очищает сердце…
Не теряя надежды, в лучшее веришь слабо, рассчитываешь на худшее: переполненную голодную хату, сырую и прокуренную, агрессивно-тупорылый контингент, отсутствие возможности тренироваться (пусть даже на клочке в квадратный метр) и читать. Это худшее — реальность, а значит, самое важное — сохранить здоровье. «Красного креста» здесь нет и не будет. Право на медицинскую помощь начинается и заканчивается
Ежедневные часовые прогулки вчетвером на десяти квадратах, обливание ледяной водой, изматывающие отжимания-приседания, ограничения в пище — это борьба за жизнь. Без этого «здорового образа» уже через год железобетонной крытки ты имеешь все шансы стать инвалидом и приобрести уйму всякой хронической всячины.
Здесь каждый божий день — обход доктора, который через кормушку интересуется здоровьем сидельцев, но его основная задача — писать справки для суда об отменном самочувствии заключенных. Единственный толк от лепилы — назначение «постельного режима», то есть возможности укрываться одеялом в дневное время без риска залететь в карцер…
Одна из самых распространенных тюремных болячек — колени. Они дают о себе знать месяцев через пять, проведенных в СИЗО. Сначала — рваная боль, затем колени набухают плотным воспалением, и ты не спишь от невыносимой терзающей рези, отказываешься от прогулок и санобработки, поскольку нести тебя некому. Недели две, месяц — антибиотики мало-помалу глушат боль.
Другая тюремная неизбежность — резко садится зрение, стремительно развивается близорукость. Словно крот, ты быстро отвыкаешь от живого света. Взгляд постоянно упирается в стену на расстоянии вытянутой руки и лишь изредка вырывается на просторы тюремных и судебных коридоров. Прямой солнечный свет на нашем централе — забытая роскошь. В лучшем случае приходится радоваться скудным отблескам, рассыпанным в цементной сырости колодца прогулочного дворика.
Вчера, разъедая заросли колючей проволоки, вдруг расцвело мартовское солнышко. На душе светло, а глазам больно. Даже закрытые глазницы не выдерживают забвенных лучей, яркими вспышками разрывающих привычную полутьму. Отводишь взгляд, стараясь больше не пересекаться с этой, по здешним меркам, аномалией, довольствуясь игрой бликов на подкопченной окурками стене.
На прогулку заказывают минут за сорок. Сонный сползаешь с «пальмы», умываешься, встаешь на молитву. В решетку бьется весна вместе с ласкающей надеждой, которая неизменна вот уже шестнадцать месяцев. Весенний сквозняк для зэка все равно что блеск витрин для нищего: восхищает глаз, терзает душу.
Изменения в природе тягостны Сергеичу. Сердце с пулей чаще дает сбой, приступы резко участились, отнимаются ноги. Клин клином: физкультура и обливание холодной водой — панацея от навалившейся хвори. Но последние три дня сил у него не хватает даже на прогулку. Гуляем втроем. Мы с Олегом занимаемся по отработанной программе, Серега пританцовывает под музыку. На вышке дежурит Квадрат, подолгу задерживаясь над нашим колодцем. Перекидываемся с ним колкостями.
— Давай, если отожмешься пять раз вверх ногами, я не буду вашей хате делать Малевича, — кричит он сквозь музыку Сереге.
— Ты меня унизить хочешь? — возмущается Жура.
— Чтобы унизить человека, мне достаточно выключить телевизор, — властно зубоскалит сержант.
— А это правда, что вам микрофоны в ботинки вшивают? — парирует Серега. — Вот ты стоишь сейчас, сапог свой сверху выставил… Спрашивается, на хрена?
— А вот у меня есть кнопка на коридоре, — ржет Квадрат, заглушая радио.
— Ладно, достал ты со своей кнопкой. Значит, говоришь, пять раз отжимаюсь вверх ногами, и ты о ней забываешь.