Запах цветущего кедра
Шрифт:
Первую ночь они ночевали на берегу озера, обрамлённого кедровником. Вода была тихая и густая, как жидкое стекло, только до утра стрекотали кедровки да созревшие шишки падали, иногда попадая в воду. Но даже круги почему-то не расходились. Женя спала в заячьем спальном мешке, который погорельцы называли кулем, но некрепко, поскольку за дорогу почти не устала. Напротив, словно напиталась энергией и, забывшись, мысленно благодарила мужа, что устроил ей такой удивительный культпоход.
Однако перед утром Рассохин опять всё испортил: привиделся, будто всё же свалился, сидит в глубокой яме и манит. А она знает наперёд: стоит подать ему руку или палку, как вмиг окажешься рядом, и уже не выбраться по сыпучим стенкам.
Прокоша
— Не поддавайся.
Потом опять целый день шли, но уже по беломошным борам с редкими и сухими верховыми болотами, и вроде даже мелкие речки переходили. Она и не заметила, в какой момент к ним присоединились ещё двое — старик и старуха, незнакомые, с кожаными понягами. Леший Христофор о чём-то разговаривал с примкнувшими, вроде больше со старухой, но в благодатной полудрёме было не разобрать слов, да и не хотелось прислушиваться.
Было ещё светло, когда остановились на какой-то сосновой гриве среди верховых болот, и Прокоша, словно волшебник, открыл перед Женей земные недра. Однако сам спустился первым и зажёг керосиновую лампу. В это время откуда-то сверху свесилась бородатая голова лешего и прозвучала фраза, как на похоронах:
— Пусть земля вам будет пухом!
И закрыл дверь, отчего и в самом деле стало тихо, как в могиле. Тем более потолок напоминал крышку гроба, если смотреть изнутри. Жене стало страшновато, но Прокоша был рядом. Он уложил Женю на топчан и лёг сам, смиренно сложив руки на груди. Кто-то незримый дунул в ламповое стекло сверху — и стало темно, хоть глаз выколи. В этот день она больше шла сама по чистым борам и с непривычки устала, поэтому заснула почти сразу, в последний миг прикрыв ладонью низ живота, где обитали три жизни.
В этом же положении она и проснулась от приглушённых землёй голосов наверху. На столе опять горела керосинка, но Прокоши рядом не оказалось, зато напротив, за столом, сидели старик со старухой, что присоединились по пути.
— Что там происходит? — спросила она с испугом.
— Иди и посмотри, — велела старуха. — Из-за тебя сыр-бор.
Женя встала, ощущая ломоту в суставах, и почти на ощупь начала подниматься наверх. В это время люк над головой распахнулся — ив подземелье ударил яркий свет, ослепивший её на минуту. Она поднялась и увидела Рассохина с винтовкой. Всклоченный, гневный и одновременно какой-то сонный, с болезненным взором, он возвышался над Христофором, стоящим от него чуть сбоку, и будто рвался к Жене, но леший удерживал его рогатиной, наставленной в грудь.
— Стас, отпусти меня! — попросила она.
Рассохин помедлил, должно быть, смутился и поднял винтовку.
— Отпускаю, — сказал он хрипло.
Она услышала выстрел, ощутила тупой толчок в грудь, колкую пороховую волну, и вместе с ней донёсся смех лешего.
— Давно бы так! На што тебе блудная отроковица?
В следующий миг откуда-то взялся Прокоша, подхватил её на руки, прижал к груди и понёс...
5
Морское словечко «ходить» на облас не распространялось, и это понимал всякий, кто хоть раз в него садился. Только в долблёнке можно было испытать полный круг чувств, удовольствий и счастья от плавания, как от полёта, если летишь не в салоне воздушного лайнера, а в крохотном самолёте, сидя за штурвалом, или во время затяжного прыжка с парашютом.
Примерно так покойный Репа объяснял новичкам, когда учил их плавать. Сам он владел этим искусством безупречно, как ясашный: считалось, что прежние жители Карагача, ясашные оленьи люди, рождались и умирали
У здешних туземцев даже существовало предание, описанное жандармским ротмистром: будто в древние времена по этой реке уже жили белоглазые, великие телом люди, считающие себя внуками подземного змея Карагача, поэтому назывались карагасами. Они почти не ходили пешими, долбили обласа, плавали по всему краю, промышляли зверя и ловили рыбу. Но однажды их степные братья пригнали табун лошадей, которых на таёжном Карагаче никогда не видывали. Белоглазые научились ездить верхом, в санях и телегах, для чего стали прорубать дороги. И когда переустроили своё существование, привыкли к верховой жизни, степняки позвали их на войну. Карагасы собрались в одночасье, сели на коней и уехали в сторону, где западает солнце.
Свои же богатые угодья уступили оленьим людям, которые боялись воды, но белоглазые оставили им железные топоры, тёсла, инструменты, научили делать обласа и плавать по рекам. И будто, уходя, наказали, что непременно вернутся, когда победят врагов в великой битве, если даже сменится несколько поколений, и снова сядут в обласа, чтобы плавать по рекам. Но оленьи люди должны сохранить инструменты и ремесло долбить лодки, дабы потом обучить конных карагасов, если они отвыкнут плавать. Мирные туземцы ждали их долго, много зим и лет: из семян деревья успели вырасти до нужной толщины, чтобы срубить и выдолбить облас. Потом и обласа эти состарились и сгнили, выросли новые деревья, и ясашные решили, что все белоглазые сгинули на войне. Но пришёл час, и старожилы Карагача вернулись. Правда, телом стали не так велики и глаза не так светлы, и поклонялись они уже не солнцу, как раньше, а двум перекрещённым палкам и медным картинкам. И песни пели совсем другие.
— Кончилась ли у вас война? — спросили их туземцы.
— Нет, — ответили белоглазые. — Война только разгорается и не видать ей конца, а нам победы. Притомились мы сражаться, стали гонимыми и вернулись на старое место. Если сберегли ремесло, учите нас долбить обласа и на них плавать. Не хотим более верхом на конях жить.
Так и появились на Карагаче кержаки. Оленьи люди отдали им свои долблёнки, показали, как их делать, как сидеть и грести, чтоб не переворачивались. Сами же взяли у них коней, поскольку туземцы давно уже промышляли рыбалкой и олени у них одичали, сели в сёдла и откочевали сухопутьем, через тайгу, куда-то на юг, в вольные степи. Только в верховьях Карагача ещё жило несколько семей ясашных, будто бы оставленных здесь своими сородичами, чтоб наблюдать, когда белоглазые отдохнут, наберутся сил и снова уйдут на войну.
Ясашные и в самом деле словно присматривали за рекой: раз в лето их обласа непременно проходили от истока до устья, причём безо всякого видимого заделья, вроде турпохода. Завидев на берегу палатку, дымок костра или причаленную лодку, непременно подворачивали и охотно, весело вступали в разговоры с кем бы то ни было. И непременно спрашивали, не началась ли война.
Когда леспромхозы беспощадно рубили боры, кедровники и сплавляли лес, ясашные улыбались и говорили:
— Пелоклазый человек сапсем плокой. Тайка валит, зверя нет. Реку палан катает — рыпа нет. Сапсем дурной пелоклазый стал, зачем тайка воевать?
Когда же пришли геологи, ясашные и вовсе смеялись:
— Кеолоки сапсем плоко! Землю копают, польшой опласок поставил кеолок. Трака называется. Скоро перек Каракач сапсем нет, рыпа нет, вота крязный. Зачем река воевать?
Это они так возмущались, когда на прииске начала работать драга, возникли лунные ландшафты перемытой породы, а Карагач стал мутным, почти чёрным до самого устья, что хорошо просматривалось с вертолёта. По уверению жандарма Сорокина, ясашные не умели плакать вообще и всякие чувства свои выражали через смех. Поэтому царский лазутчик считал их самым весёлым и счастливым народом на свете.