Записки баловня судьбы
Шрифт:
— Ах ты, старая блядь! — выкрикнул Абакумов.
— Так разговаривает министр с академиками… — горько покачав головой, сказала Лина Штерн.
До мая 1952-го Лина Штерн не видела никого из наших — кроме Фефера. С ним у нее была очная ставка.
Фефер выглядел больным, жалким, раздавленным [20] .
— Ну, признайтесь, Лина Соломоновна, — сказал Фефер. — Вы ведь состояли в нашей подпольной сионистской организации…
— О чем вы говорите?! — воскликнула Штерн. — Какой организации?
20
Те, кто видели Фефера во время следствия и на суде, все без исключения
— Признайтесь, признайтесь! — твердил Фефер» (с. 314–315).
Сколько раз пришлось Феферу, из страха, малодушия или партийной эйфории принявшему на себя ужасную роль осведомителя, сколько раз приходилось ему твердить, почти молить: «Признайтесь! Признайтесь!», — пряча глаза от вчерашних коллег, измученных допросами, пытками, физически сломленных и не сломленных, избегая их яростного, презрительного, ошеломленного или несчастного взгляда!
«Лина Штерн, — пишет Э. Маркиш, — видела окровавленного Шемилиовича, полубезумного Зускина, немощного старика Бергельсона. Видела Маркиша.
Никто из обвиняемых не признал себя виновным — кроме одного: Фефера. Выступая с последним словом, бывший заместитель министра иностранных дел Лозовский называл Фефера „свидетель обвинения“» (с. 315).
Неудивительно, что Фефер — «соавтор» следствия — был арестован первым и, более того, первой изо всех жен была арестована его жена — реально было предположить, что жена Фефера знает о деле больше, чем положено было знать.
Фефер — Зорин!.. Зорин?.. Зорин?
Как могло случиться, что осмотрительный, отнюдь не запальчивый, не безрассудный человек для сотрудничества с МГБ избрал псевдоним, уже послуживший ему, причем — открыто, в двадцатые годы, а потому непременно известный какому-то числу людей искусства, живших тогда в Киеве. «После очищения Украины от белогвардейцев, — писала дочь Фефера, Дора Исааковна, много претерпевшая с мужем и всей родней в связи с арестом и осуждением членов ЕАК, — отец работал редактором газеты в г. Звенигородка. На партийной конференции был избран секретарем Звенигородского горкома партии, где проработал три года. Затем был отозван Киевским губкомом для работы в Союзе работников искусств Украины, где некоторое время являлся председателем Союза под псевдонимом Зорин» (воспоминания дочери И. Фефера, рукопись).
Дочь Фефера не могла знать, что давний, хранившийся в семейной памяти и домашних преданиях псевдоним «Зорин» возродился, но на этот раз тайно, маскируя, что ни говори, постыдную и жалкую роль осведомителя, агента или, как угодно было Феферу назвать себя, «негласного сотрудника МГБ СССР». Воспоминания дочери об отце, Исааке Соломоновиче Фефере, полны любви и гордости за отца — поэта и общественного деятеля, ставшего жертвой репрессий. Как ни тяжка роль Фефера во «взращивании» самого дела ЕАК, в его формировании, в создании его «рабочих чертежей», едва ли он хотя бы отдаленно предполагал характер и масштабы готовящейся провокации, едва ли понимал до поры, к какой пропасти покатился, едва ли мог что-либо изменить, когда приоткрылась страшная палаческая реальность.
Дочь Фефера-жертвы, Фефера, реабилитированного в 1955 году вместе со своими содельцами, идеализирует отца, еще не зная ничего о его черной роли в судьбах людей. Но и узнав эту горькую правду, она не перестанет смотреть на него как на жертву, быть может, самую страшную жертву, на чью долю выпало не только уничтожение, но еще и муки совести, ужас предательства, тяжесть, способная раздавить и очень сильного человека.
Зорин!.. Вновь Зорин. На этот раз Зорин — агент, Зорин для ничтожно малого круга, быть может, даже только для одного-двух человек. Почему бы поэту, литератору с фантазией не выбрать себе другую фамилию среди десятков тысяч фамилий и имен?
Мне не ответить на этот вопрос со всей определенностью. Если бы его пришлось ломать, склонять принуждением, угрозами, шантажируя его командировками 1929 года в Чехословакию, Германию и Польшу и
А вот если его призвали как правоверного и законопослушного Коммуниста, если ему в… ЧК, в славном, героическом ЧК оказали доверие, попросили о «сущих пустяках», не посягая, так сказать, на его честь и нравственность, если его приобщили к высоким «тайнам», — но страшная, сокрушительная угроза все-таки хоронилась на донышке глаз того, кто пригласил его в кабинет, — то все могло статься вот так, без серьезной мысли о неизбежном трагическом финале для всех, не исключая и его самого.
Ведь он будет говорить правду, всегда только правду, ни в чем не солжет, никому не причинит вреда — правда не может, не должна вредить людям. Он останется все тем же честным, незапятнанным Зориным двадцатых годов… А что как он будет первым в истории тайным агентом, не вред приносящим, а ангелом-хранителем своих товарищей и коллег…
Я беру крайнюю ситуацию: в реальности все было, вероятно, много страшнее и бесцеремоннее. Подтекст жизни всегда грубее и шершавее, чем наши фантазии.
Не знаю, когда и как «жестко» попросили Фефера о дополнительной информации — в 1943 году, перед его поездкой с Михоэлсом в США, или после возвращения: какая, в сущности, разница! Он не погрешит ни в чем, сообщит только подлинные факты, проинформирует сотрудников МГБ об успешной, триумфальной поездке по Америке, ни один штрих никому не повредит. Если ему доведется говорить и о правых, о сионистских кругах в США, то и тут он будет держаться правды, ведь эти люди в равной мере враги ЧК и советских евреев-трудящихся…
Но — коготок увяз, всей птичке пропасть!
Среди моих друзей, литераторов, были два человека (я узнал об этом много позднее, когда повальный страх уже не сковывал уста), кого в разное время приглашали, обволакивали добрыми, патриотическими словесами, то припугивали, то апеллировали к патриотическому долгу, обещали жизнь чистую и незапятнанную, прося, в сущности, о безделице, а может быть, может быть, и эта безделица не понадобится, говорили им. Они, те, о ком знаю я, отвечали: «Оставьте меня! Если я по слабости характера или в страхе и дам сейчас согласие и что-то подпишу, то, придя домой, я повешусь…»
Фефер поступил иначе, не провидя своего страшного искупительного конца.
Михаил Матусовский сохранил для нас бесценный документ времени, подтверждающий свидетельство Лины Штерн. В точности его невозможно усомниться. Это рассказ Самуила Галкина об очной ставке с Ициком Фефером во время следствия по делу ЕАК.
Я познакомился с Галкиным и узнал его еще до войны, когда киевский Госет репетировал его пленительную, нежную стихотворную пьесу-легенду «Суламифь». В том, что рассказал Матусовский, я увидел абсолютный по сходству слепок живой натуры, его благородный, добрый характер и нравственную чистоту. Галкин, как и академик Лина Штерн, из немногих, а может быть, и единственные, кто проходил по делу ЕАК, по его центральной группе, и не был казнен. Он возвратился в Москву больной, физически разрушенный и, пересиливая страх, сумел кое-что рассказать.
Чтобы сломить сопротивление Галкина, не подписывавшего «признательных» протоколов, следователь устроил ему очную ставку с Фефером.
«Гражданин Фефер, — спокойно спросил следователь, заранее уверенный в ответе, — вы подтверждаете показания, данные вами на прошлом допросе, что вы и бывший ваш друг Самуил Галкин были связаны с контрреволюционной организацией „Джойнт“?» И Фефер, опустив голову, глядя куда-то в пол, вернее даже никуда не глядя, глухо ответил: «Да». — «Не стесняйтесь, не стесняйтесь, говорите громче. Вы подтверждаете, что заключенный получал деньги от вышеназванной организации и сообщал через вас сведения секретного характера?» Фефер снова, не поднимая глаз, пробормотал еле слышно: «Да…» — «Ну вот видишь, а ты не верил. А теперь сам лишил себя добровольного признания вины. Можете увести Фефера!»