Записки лимитчика
Шрифт:
Кажется, тогда уже был привезен из Кащенки младший брат Валентина Павловича — Паля, Павлик. И, следовательно, после всего он брил почти бессловесного Палю. Тихого, с застенчивой улыбкой. Потом покупали с ним на Пятницкой (дом-Елпах!) зефир в шоколаде — для его учительницы Деборы Иосифовны; говорил с нею накануне — она собиралась навестить Анну Николаевну, поддержать. И совсем уж после всего расправились на кухне с четвертинкою московской. «Вымотался нынче до предела!..» — его слова. Так и не присел, хватил стоя. А потом он поехал к себе на Беговую аллею. Напоследок попросив меня бывать у Анны Николаевны — «не в службу, а в дружбу!» — приглядеть за Палей. Если что, разыскать его.
Фраза из попавшего мне в руки лет через десять справочника по жилищному законодательству.
«Основной фигурой в обеспечении технической эксплуатации государственного жилого фонда является техник-смотритель...»
Основная фигура — это я. И обеспечивал. Некоторую самоуверенность придавало удостоверение об окончании таинственных — потому что название исчезло окончательно — курсов, — какое-то время ездил на эти курсы, прилежанием радовал суровую душу Ивана Воиновича.
Еще страница...
«Он (то есть я!) должен регулярно, но не реже одного раза в месяц, обходить все находящиеся в его ведении дома, квартиры, места общего пользования, подвальные и нежилые помещения, чердаки, а также дворовые и прилегающие к ним территории, и таким образом повседневно следить...»
Обходил, как показывает мой рассказ, обхожу; что-то такое примечаю. Сегодня путь мой вокруг дома, где над входом «птичь» — крылатые кони.
Вот мы и свиделись, Жаринов! И ты здесь, Лада! Впрочем, чему удивляться: у вас сегодня судный подвал, он вас ждет.
С подвалом дело обстояло так. Меня известили, что в Вишняковском переулке соберется выездная сессия народного суда. Красный уголок примет всех, места хватит. В повестке дня: лишение родительских прав... Кого же лишают? Фамилию по телефону переврали: лишенцы муж и жена Бариновы. Приходила председательница товарищеского суда, бывшая фабричная, старуха высокого роста, взяла ключи. Медлила, приговаривала грубым рыдающим голосом: «Пропали... Пропали... Совсем пропали!» Затем, позвенев ключами, тяжело затопала к двери. Выходя крикнула: «Я ж ей, стерве, сколько раз... Смотри, говорю, мне в глаза! Смотри в глаза! А она?..» И старуха так ударила дверью, что пружины в старом диване блямкнули.
Но были и злорадствующие — откровенно. Этих я встретил уже на подходе к подвалу. Донеслось: «Занималась кустотерапией...» — «Как это?» — А глаза блестят. — «А по кустам все, по кустам лечилась! Где найдут ее, там и... Вот и кустотерапия!»
Снизу шибануло знакомой духотой.
Народу было не очень много — сидели жиденько. Те, двое, что в первом ряду, — клонили повинно головы. Отвечали слабыми голосами. Кто они? Непонятно. Поэтому, не тревожа никого, выбрался из мрачного зальца, с последнего ряда — входы и выходы стояли нараспашку. Прошел туда, где из коридора видно первый ряд и сцену. И с первого взгляда узнал, содрогнулся. Сидели Жаринов с Ладой. Она почему-то в пальто, темно-зеленом, с рыжим воротником. Он оглянулся на меня. Лицо с натянутыми к вискам морщинами было сейчас нахмуренным, чужим. Жаринов, вероятно, страдал. И однако что-то мелкое, жалкое мелькнуло в его глазах — узнал. Я вспомнил все — мои посещения того дома, Барбизон в Измайловском подвале; представил себе детей — рыженькую девочку и таинственного младенца, — и так тошно мне сделалось, что не стало мочи смотреть. Я даже замотал головой, чтобы прогнать это видение; но видение не исчезало. Тогда я ушел.
Не отдавая себе отчета, твердил всю дорогу: «Скверно. Скверно. О как скверно!» Но отчего мне скверно — я не понимал.
Потом та же председательница товарищеского суда спрашивала:
— Я ведь вас не видала,
Она была недовольна мною, смотрела своими старыми — и, казалось мне, фабричными — глазами испытующе, словно подозревая злой умысел, и я ожидал, что сейчас она крикнет: «Смотрите мне в глаза!..»
Этот крик я услышал спустя годы, когда не ждал. Жена Ванчика Лена, когда собрались у них на кухне, в очередной мой приезд, и мы с Ванчиком ужинали, а она не садилась, была возбуждена, причина — недозволенная карамелька, которую он дал своему сыну, моему внуку; подозревала вмешательство, мое влияние, а со мною и губерлинской бабушки, — тогда крикнула бешено:
— Смотрите мне в глаза!..
А мне стало неловко за нее, я был растерян: может, мне выйти из-за стола? — все происходящее казалось глупостью, которую — не унять. Действительно, на нее старался не смотреть... Притом, жаль было Ванчика. И тут он промолчал.
Лена ему как-то призналась: любила кого-то в Одессе, баскетболиста, ей вообще нравятся очень высокие, первая любовь — это не вытравилось, жило с нею. Сына признание мучило. А мне думалось: недалекость ее, неделикатность — оттуда, из этой первой любви, из Одессы. Хотя Одесса, конечно, ни при чем!
И не удержался, стал говорить с горечью про глупую карамельку:
— Жаль мне вас! Ведь мелочь же — карамелька! Чепуха, мизер... — Я изобразил двумя пальцами всю ничтожность ее. — Никому, Лена, никому не стало от нее плохо. Тогда зачем все это? Есть ли тут хоть малейший смысл?
И Лена, как будто поразившись этой простой мысли, угомонилась. Но крик ее запомнился.
Совмещал слесарь по фамилии Чаясов. Приезжал на обшарпанной «Победе», выбирался с трудом — большой, с красным лицом; вытягивал обшарпанный, как и машина, чемоданчик. Мастер отлынивать, попусту обещать, похохатывать, напевать фальшивым голосом: «Нари-и, нара-а...» Еще он употреблял такие выражения: «Дудки!» — и — «Я ваш навеки.» Где его откопал Иван Воинович, осталось загадкой. Совмещал он, как выяснялось, не только у нас; сколько совмещений имел — скрывал, хитрил; поэтому опаздывал, заставлял себя дожидаться.
...Он мне нынче не нужен, Чаясов. С какой стати! Да пропади он! Но отчего-то его фигура не исчезает, трясет белобрысой башкой, приговаривает вещее, мальчишеское: «Я ваш навеки...»
В октябре, когда он появился впервые, на нем не было вот этого бесформенного пальтеца с разъехавшимся на толстом заду разрезом. Ходил в одном, испятнанном, правда, костюме; только в кухне, перед тем как менять кран, доставал из чемоданчика халат. Синий, завернутый, обычно в газету «Водный транспорт». Язвительно спрашивал его, перехватив где-нибудь на предзимней тропе, наш основной сантехник Петр Петрович:
— Так и ходишь богато?
На что Чаясов похлопывал себя по толстому брюху и отвечал неизменно:
— Соцнакопления!..
Вместе с ним побывали (был вызов) в угловом, «галантерейном», доме. А вышел конфуз: нас явно не хотели видеть. На звонок открывал человек, бледный затворник:
— Не вызывали. Никто вас не вызывал!..
Точно хотел выдать нам недвусмысленное: что вы всюду суетесь?
В квартире три семьи, подумал я, кто-то же вызывал; человек враждебно настроен, нервен, — попросить снизойти к нам?.. Хоть Чаясов мой рад был избежать работы: подталкивал меня, многозначительно сопел в самое ухо. Затворник — что ж он? Стоял еще какое-то время перед нами, выслушал мое краткое, учтивое предложение, ни слова не говорил. А когда мы обогнули его, неподвижного и безгласного, прошли в кухню, в общую ванную, — как-то растворился в притемненной передней. Ушел к себе.