Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp
Шрифт:
По высочайшему указанию генерала ужин надлежало провести широко, как требовала необъятная и загадочная русская душа, известная на Западе из Достоевского: она любит жечь деньги, рыдать, когда все хохочут, и наоборот, стрелять и стреляться, прожигать состояние, пить днями и ночами у цыган. Сема хоть и советский турист, но ничем не хуже ублюдков-дворян…
Начали мы с французского шампанского, чокнулись за здоровье Федора (чокнулись! какой пассаж! — ведь это словно плавать саженками в океане у Рио-де-Жанейро или застегивать штаны при выходе из парижского писсуара — вдруг заорут: «Это русский!»), закусили хвостами лангустов,
Я не спешил развертывать все декорации, наоборот, создавал, что говорится, непринужденную атмосферу, когда легка душа, светел ум и мир кажется прекрасным. Разумеется, стержнем беседы были незабвенный Федор и его доброе сердце, в котором и целые рощи березок, и милые церквушки, и бездны щедрости (икра произвела впечатление на Марлен, а я тут же вспомнил отзыв КГБ о жлобе Федьке), ну а стоит ли говорить о его беспредельной верности старым подругам? (Похотливый старый козел, покрывший весь городок, — это тоже было в характеристике.)
От изысканных вин и нежных воспоминаний глаза Марлен как-то зеленовато (!) заискрились, она окунулась в прошлое и вспомнила военную юность: как все было прекрасно, когда молодой освободитель случайно проходил мимо домика, где две девушки пели под гитару, сунув голову в окно, наполнив комнату своею улыбкой, и быстро проник в дверь…
Но меня беспокоили не воспоминания, я все прикидывал, на какой основе с ней работать, как она относится к нашей стране и озарявшим ее идеям?
Аполитичный Федор в порыве любви не составил впечатления о ее политических взглядах, а в письмах этот центральный вопрос не поднимали. Вдруг… вдруг Марлен сердцем со всем прогрессивным человечеством? Тогда все проще.
Но увы, через пятнадцать минут стало ясно, что Марлен наплевать на политику и тем более на коммунистов, да и оплот мира — Советский Союз она не жаловала, зато ценила свое место в посольстве, где неплохо зарабатывала.
Оставалась надежда, что у нее сдвинутые и экзальтированные мозги — ведь в практике бывали случаи, когда и на почве комплекса неполноценности или просто из мести сослуживцам соглашались работать на разведку. Бедный Джакомо! Перед ним сидела до противности уравновешенная дама, к которой трудно было подобраться, даже положив на чашу весов такую штангу, как любовь Федора.
Рухнула надежда, что она — сексуальная психопатка или редкий тип однолюбки (почему, почему она вела долгую переписку с этим дурнем?!), преданной Федору до гробовой доски, — тут бы мы ее живо заарканили, устроили бы встречу где-нибудь в пансионате на швейцарских лугах, где жуют жирную траву добродушные коровы с колокольчиками на шеях, втащили бы туда пейзана Федьку, приодев его в твидовый пиджак и нахлобучив тирольскую шляпу с пером, и, конечно же, закадычного его дружка Сему — путешественника.
Была замужем, родила дочь, потом развелась — обыкновенная скучная история, на которой разведке не сыграть. Пила умеренно (ах, если бы надралась! излила бы душу!), на нищенскую жизнь и долги не жаловалась (а ведь в письмах намекала, что еле сводит концы с концами), свое правительство не ругала — какой ужас, венецианец! не рви волосы на голове! неужели ты вернешься в столицу ни с чем?!
Оставалось (о, дьявол!), оставалось (неприятный холодок в животе), оставалось…
Я трусил, но, не сознаваясь в этом, прикрывал свой страх жалостью к бедняжке Марлен, такой непосредственной, наивной и честной. Но Рубикон следовало переходить.
Начал пианиссимо: «Всё мы о Федоре да о Федоре, хороший он человек, Федор, конечно, стоит о нем поговорить, ведь он славный парень (размазывал кашу по тарелке, мазал и мазал…), но у вас ведь еще были друзья из нашей страны, правда?» — «Конечно, конечно (то ли усекла, то ли нет), вы долго будете в Копенгагене?» (Куда поехала, тетя?) — «Несколько дней… а друзья вас помнят…» (Жми, старина, не слезай с лошадки!) — «Кто помнит?» (Ну и мадам!) — «Как кто? Друзья!» — «Ах, друзья…» — «Ну да! Они просили передать вам привет…».
Шаг сделан, пауза, она задумалась — неужели отшибло память? не спеши, Джакомо, дай ей шанс адаптироваться к неожиданному ходу — ведь не каждый день она давала расписки «Смершу», чтобы об этом забыть, — все равно что Фауст забыл бы о расписке кровью Мефистофелю.
«Спасибо…» — растерялась, чуть побледнела, но еле-еле, совсем незаметно, — и вот рука легко коснулась бусинок жемчуга и прошлась по ним тонкими пальцами, прошлась и задержалась, и как будто ничего не произошло…
«Вы раньше бывали в Копенгагене, Сэм?» [83] — «Никогда не был, чудесный город!» Опять, черт побери, ушла в сторону, скользкая бабища! А вдруг она хлопнет меня бокалом по лбу? (Такое бывало — правда, в обстоятельствах неоперативных.)
83
Это я, Сема!
«Друзья вспоминали, как вы работали вместе, Марлен…». Карты на стол, я выдержал паузу, сейчас бы заглотнуть стакан кородряги, чтобы снять напряг.
«Работали?» — Она выигрывала время, пытаясь прикинуть, что же мне стало известно.
В этот кульминационный момент в наш разговор и вперся официант с кофе, испортил песню, дурак, бряцанием чашек и блюдец, все сломал, негодяй, словно чеховский злой мальчик.
Официант отошел, я уже в отчаянии, все уже в печенках, сколько можно тянуть кота за хвост? И тут ва-банк: «Марлен, вы обещали работать на них, вы обещали помогать делу мира! (Ха-ха.) Друзья помнят о вас и хотят вам добра…».
Ежу все понятно, а она удивленно улыбалась — Во же, я удавил бы ее салфеткой, если бы она вновь спросила, как мне понравился Копенгаген, и посоветовала обязательно посетить Эльсинор, где жил Гамлет, принц датский, о котором знаменитый английский драматург Шекспир написал трагедию.
Так наживают инсульты и инфаркты, неслучайно Казанова в шестьдесят два года выглядел дряхлым старцем, правда, говорят, это не мешало ему распутничать и писать либретто для «Дон Жуана» Моцарта («Я заслуживаю прощенья и невиновен совсем. Виноват не я, а женщины, которые очаровывают души, которые околдовывают сердца. О пол обманщиц, источник печали!» — это он вложил в уста Лепорелло).