Записки старого петербуржца
Шрифт:
А двадцать третьего числа в мою дверь постучал «Торопыга общественный»,
В моей семье тогда «получались» две газеты — солидная «Речь», официоз кадетской партии, и желтый листок «Вечерние биржевые ведомости» — они со всеми новостями обгоняли остальных чуть ли не на сутки. Была, правда, газета левее «Речи» — меньшевистский «День», но у нас не симпатизировали ее направлению и тону. Я читал и «Речь» и «Биржевку»: мои собственные политические взгляды были довольно невнятными. Единственное, что их тогда определяло, — с молоком матери впитанное, нерассуждающее патриотическое обожание России, родины…
В семнадцатом году я еще свято верил в Справедливость идущей войны. Я мечтал через год оказаться сначала юнкером, потом — офицером. Я верил в святость союзнических взаимных обязательств. Я читал «Тень птицы» Бунина и грезил о том, что Босфор, Царьград, Айя-София станут «нашими». Зачем? Наверное, для того, чтобы можно было из Петербурга, как в Териоки, ездить в Скутари или любоваться Ылдыз Киоском у самого Стамбула…
«Великодержавные» наклонности эти из меня так и перли, хотя были они не столько политическими, сколько «поэтическими». Я прочитывал все выходившие в те годы книги поэтов. Я сам писал множество стихов.
Не представляя себе жизни без вояжей в тропики, без жирафов над озером Чад, я с тринадцати лет начал копить деньги на «куковский билет» [30] кругосветного путешествия. Накопить надо было четыреста рублей, и к семнадцатому году я уже наскряжничал двести пятьдесят. Я даже давал уроки, чтобы заработать «на Кука». «Месье Альбер», учитель французского языка у Мая, объявил на одном из уроков, что он может, если кто-либо из нас кончит тут, в Питере, первый курс Лесного института, устроить тому льготный перевод на второй курс в «Акадэми форестьер» в Лионе, на очень выгодных условиях, с пансионом в отличной семье. А тот, кто кончил бы эту лионскую Лесную академию, мог, по словам миляги Антуана Ивановича, спокойно выбрать место работы по вкусу: угодно — французское Конго, угодно — Аннам…
30
«Куковское агентство путешествий» — компания, продававшая билеты на поездки по всем странам. Поездка в приличных условиях стоила несколько сот рублей.
Я затрепетал, услышав про это: Аннам! Конго! Да я…
Мне, молокососу, и в голову не приходило, что добрый, милый француз, может быть сам того не подозревая, просто вербовал белых рабов для парижских колонизаторов; если бы кто-либо поддался на его сладкие посулы, несомненно через два-три десятилетия, больной и ограбленный, он валялся бы, подобно Артюру Рембо, на одной из страшных коек в малярийных палатах Африки или Азиатского востока… Наивен, очень наивен в жизни был тогдашний Левушка Успенский — в теории способный рассуждать о чем угодно, и притом с видимой самостоятельностью ума.
Читать какую именно газету? Это для меня определялось лишь традициями семьи. Но — строго!
В только что истекшем шестнадцатом году появился на питерском горизонте еще один печатный орган, «Русская воля», листок без направления, чуть припахивавший уже не «кадетством», а скорее «прогрессивным блоком», — так именовали тогда временный союз думских партий «центра», от «левых октябристов» до «трудовиков». Бульварная газетенка!
Эту «Русскую волю» в нашем доме просто презирали.
Тем не менее утром 23 января, в понедельник, встав, чтобы идти в гимназию, я на розовой скатерти чайного стола увидел именно эту самую «Волю» — вчерашнюю, воскресный номер. Может быть, вчера почему-либо ее занесли к нам по ошибке почтальоны, а еще вероятнее — принес с собой и оставил за ненадобностью кто-либо из гостей.
Вкусы и симпатии у меня были железные, как у каждого семиклассника. Заинтересоваться чужой газетой мне и в голову
Амфитеатров был мне хорошо известен — и «Господами Обмановыми», и «Марьей Лусьевой», и вообще — как совершенно беспринципный, но безусловно талантливый журналист из самых бойких, в силу своей бойкости проявлявший иной раз, журналистского блеска и сенсации ради, даже незаурядную смелость.
Так, так, так, ну что же?..
Чего же сия «Воля» волит?
В «Музыкальной драме» вчера шли «Черевички», в «Интимном театре» — «Нахал», — это я знал и без «Воли». На Семеновском плацу, как всегда по воскресеньям, с половины одиннадцатого утра состоялись бега… Германия объявила жесткую блокаду Атлантики; президент Вудро Вильсон совещался с сенаторами по этому неводу. Сводка: «К югу от Кеммерна бомбами с самолета ранено 10 нижних чинов. На румынском фронте — перестрелка…»
Раз уж газета в руках, я прочитал и про то, что О'Бриена де Ласси, отравителя, хотят то ли выпустить из тюрьмы, то ли смягчить ему наказание: хитрый О'Бриен заявил по начальству, что им сконструирован какой-то удивительный аэронавигационный прибор. Я прочитал, что «инт. барышня (интеллигентная? интересная? — понимай, как тебе нравится), знающая бухгалтерию, ищет подходящих занятий», что «студент-классик Л. Я. Драбкин возобновил подготовку желающих на аттестат зрелости», что «в Териоках продается великолепная дача», что вчерашний день в Питер прибыл камергер А. Н. Хвостов из Орловской губернии, а выбыл на Кавказ лейб-акушер ее величества Д. О. Отт. Я проглядел не больно-то смешной фельетон Аркадия Аверченки про «героического» земгусара — Мишеля Прикусова и приступил к десерту — к Амфитеатрову.
Над двумя полуколонками его опуса было написано: «Этюды». Отлично, посмотрим, что за этюды…
«Рысистая езда шагом или трусцой есть ледяное неколебимое общественное настроение…» — прочел я первую фразу и остановился. Как? Позвольте… Что? Да, именно так и было напечатано:
«Рысистая езда шагом или трусцой есть ледяное неколебимое общественное настроение… И, ох, чтобы его, милое, пошевелить или сбить, адская твердость нужна, едва ли завтра явиться предсказуемая…»
В полном недоумении я смотрел на газетные строки и ровно ничего не понимал. Ну да, теперь, конечно, можно прочитать на бумаге все что угодно — «Садок Судей», крученовские «дыл-бул-щыл — убещур!», всякую заумь… Но то — футуристы, а это же — Амфитеатров; он-то к зауми не имеет никакого отношения!
Я посмотрел вокруг: часы идут — двадцать минут девятого. Самовар — кипит, на кухне ругается кухарка Варвара с горничной Машенькой, своей племянницей. Обе — белорусски; так и летят гортанные «Xxa! Xxa! Хха!» Там — все нормально, а тут?
«Робкая, еле движущаяся вялость, „ахреянство“ рабское, идольская тупость, едва ловящая новости, а ярких целей, если не зовом урядника рекомендованных, артистически бегущая елико законными обходами…»
Из «детской» вышел хмурый, как всегда опаздывающий брат Всеволод:
— Ты уже пил?
— Пью! Слушай-ка! Статья Александра Амфитеатрова: «Безмерная растрепанность, асбестовая заледенелая невоспламеняемость, исключительно чадная атмосфера, этическая тухлость, чучела ухарские, дурни-Обломовы, волки и щуки наполняют общество…» Ты понимаешь что-нибудь?
— Не понимаю и понимать не желаю! — сурово ответил брат, не отличавшийся большой общественной возбудимостью. — Где сыр?
— «Полно рыскать, о торопыга общественный! — с удовольствием возразил я ему не своими, а непосредственно следовавшими за сим амфитеатровскими словами. — Покайся, осмотрись, попробуй оглядись, вникни, запахнись…»