Записки старого петербуржца
Шрифт:
Ближе, ближе… На пути стоял фонарь. И в слабенькое поле его света вдруг въехали из тьмы два казака на темно-гнедых, вовсе небольшеньких мохноногих лошадках. Тесно, стремя к стремени, сами всего побаиваясь, они ехали шагом по старой василеостровской линии, должно быть неся патрульную службу. Оба круглолицые, оба совсем еще ребята, без усов, они осторожно сидели на низких седлах своих, недоверчиво вглядываясь во встречных, а над их головами, высоко в тумане, двигались на длинных древках голубовато-серебряные ланцетики четырехгранно-плоских лезвий-пик.
Я неожиданно появился перед ними в фонарном свете. Лошади насторожили уши, прянули прочь
Я пошел на Тучков мост. Сердце у меня постукивало. Почудилось мне в этой встрече что-то опасное, какое-то обещание грозы. Сам я еще не знал — что?
Дома я рассказал о своей встрече. Отец хмуро выслушал, хмуро пожал плечами…
— Идиоты! — проговорил он, отвечая скорее себе, чем мне. — Хлебную очередь казаками не разгонишь!
Но я отлично знаю, что и он, отец, не представлял тогда себе, что произойдет через два, через три дня.
Через три дня — а как прошли эти три дня, я просто совершенно не знаю, начисто забыл; не помню даже, ходил ли я в гимназию или сидел дома, если она уже была закрыта, — через три дня кухарка Варвара, выйдя на разведку утром в булочные, прибежала в страшном волнении:
— Каки там булочны, барыня! Что делается! Ой, барыня, что делается! С ума сошел народ… На Александровском участок жгут, до неба огонь!.. Около Татарского поймали офицерика — погоны сорвали, пустили: только левольвер отняли… Так плакал, так плакал, бедный! Солдатишки кокарды красным тряпочкам обвязавши ходят, песни поют…
В моей жизни есть несколько событий, которые я не до конца понимаю, не могу объяснить себе полностью.
У меня — как у очень многих незрелых юнцов в то, ставшее даже и нам самим уже трудно восстановимым в самой психологии своей, время — была дома австрийская винтовка: мне прислал ее в подарок, как трофей, дядя Миша, артиллерист, командир батареи в Карпатах. Выла винтовка, и было около сотни австрийских же патронов, с тупоносыми, не похожими на наши пулями.
Это все по тем временам было совершенно естественно: трофей! Но вот как мне — мне только что ведь стукнуло семнадцать — позволили, как меня выпустили с этим вооружением из дому собственные мои родители, как мне не возбранили идти с ним «делать революцию», почему, когда я, уйдя утром, явился домой уже в сумерках, никто не сказал мне ни единого слова, почему никогда потом ни мама, ни отец ни разу не намекнули на то немалое волнение, которое они — иначе быть не могло! — весь день испытывали, — вот что для меня до сих пор непостижно. Я много раз спрашивал их потом об этом; они, сами удивляясь, пожимали плечами. Они тоже не могли объяснить.
Я думаю теперь, что в такие мгновения, когда в самом начале всенародных катаклизмов вдруг взрывается весь привычный уклад мира, — образуются в людях этакие психологические вакуумы. Сразу меняются все мерки, все критерии, все оценки. То, что вчера казалось немыслимым, внезапно становится вроде как само собою разумеющимся. То, от чего накануне кровь застыла бы в жилах, встречается нервным смехом… Ничего нельзя, и все можно… «А, да делайте, как знаете, сыновья! Вам виднее!» Вчерашнего уже нет, завтрашнее еще не родилось. Пустота. Вакуум!..
Все пошло колесом для меня, понеслось, закрутилось — невиданное, небывалое, неправдоподобное: поди вспомни через полвека детали!
Где-то у Биржевого, где посреди мостовой стояло тогда небольшое сооруженьице, которое я теперь даже не умею и назвать настоящим словом — не часовенка, нет, а этакий каменный «голубец», какая-то икона в серо-мраморной раме на таком же мраморном постаменте, — я наткнулся на грузовик, полный солдат, студентов с винтовками, каких-то вообще не известных никому граждан. Большинство были молоды, хотя и старше меня; но были там и два старика — самых, надо сказать, свирепых из всех: усатых, решительных, неутомимых. Меня охотно подсадили на грузовичок: винтовка! Мы покатили к нынешней площади Льва Толстого.
Там, на углу Архиерейской , где теперь кино «Арс», уже образовалось что-то вроде Революционного комитета Петроградской стороны. По комнатам бегали люди, было страшно накурено, звонили два телефона… Один маленький закоулочек был выделен и охранялся. Я спросил, что происходит там, за дверью, в филенку которой было врезано матовое стекло. Мне сказали, что там находится временный комиссар района товарищ Пешехонов: да, да, этот самый, трудовик!.. [35]
35
Трудовики — небольшая группа депутатов Государственной думы, придерживавшихся народнического толка и, являвшихся как бы легальными представителями запрещенного эсерства.
Я заглянул в какое-то другое помещение и удивился. Его никто не охранял, но в совершенно пустой комнате на полу лежала тут огромная груда винтовок, револьверов, офицерских шашек, а у столика сидел и что-то писал на больших листах бумаги очень черный студент в необыкновенно толстых очках. Он наклонился к самому листу, а две худенькие девушки, ходя по комнате, перекладывали оружие из угла в угол, очевидно считая его, и возглашали: «Револьверов — семь, сабля — одна!..»
Близорукий не столько увидел, сколько почувствовал мое присутствие на пороге.
— Коллега! Коллега! — оторвался он от своих бумаг. — Вы — работать хотите? Пойдемте тогда к Пешехонову, я передам вам эту контору… Не хочу я считать тут дурацкие бульдоги эти… Несут, несут… Откуда несут? Коллега, давайте на мое место…
Я сообразил, что дело становится нешуточным. Я тоже ничуть не хотел считать «бульдоги», раз они — дурацкие. Да я, по правде сказать, и ужаснулся, увидев такую уйму оружия. Что я с ней буду делать?
— Ну надо же все-таки, чтобы кто-нибудь считал! — сердито сказала одна из девушек. — Это оружие, отобранное у офицеров на улицах, в казармах… Никакие это не «бульдоги», как вам не стыдно, коллега Нейман…
Дальнейшего я не слышал. Я ретировался. И тут оно и началось… Кто-то снова увидел меня с винтовкой. «Товарищ с винтовкой, что же вы? Там уже грузятся!» Я снова оказался на автомобиле между солдатами, рабочими, студентами… Машина рывком взяла с места: не теперешняя машина на пневматических шинах, — тогдашняя, с колесами, обутыми в литые страшные калоши. И ехали мы не по асфальту, — по булыге… Куда мы ездили? Теперь уже не скажу. Я мало что мог запомнить. Я был взвинчен до предела. Твердо помню, что каким-то образом уже на закате я оказался — с этой ли машиной или уже с другой — на Обводном, у высоченной церкви Мирония, за Царскосельским вокзалом. Тут был тогда газовый завод. Откуда-то была получена весть, что на колокольне засели «фараоны», что у них — пулемет и что они намерены поджечь газгольдеры и вызвать взрыв.