Заре навстречу
Шрифт:
Поверх льда на таежных реках стояла вода. Лед сделался чистым, скользким. Шахтерам и Карталову приходилось подпирать плечами коней, чтобы они не падали, В раскисшей глине увязали телеги, и, чтобы вытащить их, надо было подкладывать под оси стволы деревьев.
Тима, как и все, промок, озяб. У него текло из носа, болела голова, глаза были красные. Но то, что он вместе со всеми наваливался животом на вагу или, выполняя при каз Карталова, тянул за узду коня, внушало Тиме уважение к себе, сознание своего равенства в беде со всеми.
Только Асмолов не принимал в работе
— У меня, кажется, температура.
Папа встревожился, вынул часы, проверил у Асмолова пульс, потом у себя и заявил:
— А у меня, знаете ли, даже более учащенный.
— Это оттого, что вы только что совершили чрезмерное физическое усилие.
— Совершенно верно, — согласился папа и посоветовал: — Усиленная работа сердца повышает деятельность всего организма, а значит, и сопротивляемость возможному заболеванию. Вы бы все-таки не пренебрегали этим, — и кивнул туда, где копошились в грязи у застрявших телег их спутники.
— Нет, я и так измучен, — жалобно простонал Асмолов.
— Ну, как угодно, — пожал плечами папа и поволок поваленную бурей пихту к телегам.
ГЛАВА СОРОКОВАЯ
За весь этот день проехали только верст двадцать. Решили отдохнуть в брошенной зимовке и продолжать путь уже среди ночи, когда прихваченная ночным заморозком дорога будет не такой топкой.
Еще на прииске Карталов замесил в туесе тесто и сейчас, обвязав живот полотенцем, лепил пельмени, начиняя их рубленой вяленой рыбой. Пельмени сварили в ведре, и каждый по очереди окунал в него свою ложку. Хотя папа сказал, что есть всем из одной посуды негигиенично, но сам с наслаждением ел пельмени и очень хвалил за них Карталова.
Зимовка — шалаш из жердей, покрытых сверху дерном. В лужу на земляном полу падали сверху увесистые грязные капли. Жерди обросли сизой плесенью. В углах истлевшая, воняющая цвелью рухлядь. В железной, мохнатой от ржавчины держалке горела лучина, и угольки от нее, падая, гасли с чадным шипением.
Все радовались и этому жилью, и только Юрий Николаевич, зябко ежась, говорил папе:
— Наши сибирские джунгли и для первобытного человека были бы невыносимы. А я где-то прочел, что только за последнее десятилетие прошлого века сюда за pajличные преступления сослали свыше полутора миллионов человек.
Папа сказал:
— А в двадцатом веке в связи с ростом революционного движения эта цифра возросла колоссально. В нашем уезде, например, на каждые восемь человек один ссыльный.
— Вот видите! — почему-то обрадовался Асмолов. — А вы полагаете, что эти изгнанники, обретя свободу, захотят добровольно и честно трудиться здесь?
— Не полагаю, а уверен. Именно сейчас все мы обрели отечество, и это сознание стало всеобъемлющим.
— Слова!
— Давайте проверим, — решительно заявил папа и, обратившись к угрюмому Поднебеско, спросил: — Простите, вы, кажется, украинец?
— Эге, — буркнул Поднебеско.
— Не
— Нп.
— Позвольте, — горячо вмешался Асмолов, — насколько я знаю Украину, это цветущая земля, солнце и, наконец, Днепр.
— Днипро, — поправил Поднебеско.
— И вы не хотите быть там вместе со своим родным по языку и крови народом?
Поднебеско поднял глаза и спросил строго:
— А тут шо, мне не браты?
Асмолов пожал плечами и, отворачиваясь от Поднебеско, сказал папе:
— Что же касается создания сибирского Донбасса — это иллюзия. Любой мало-мальски образованный европеец может подтвердить, что без сотнями лет накопленной технической культуры нам не выйти из варварского одичания и беспредельной технической отсталости.
— Вы как полагаете, Жорес — европеец? — осведомился Сапожков. — Так вот, в девятьсот пятом году, в связи с революцией в России, он писал, папа порылся в своей записной книжке и прочел вполголоса: — "Россия благодаря гигантской силе ее трудящихся станет державой цивилизации и справедливости. Она скоро будет в результате героических усилий своего пролетариата одним из самых чудесных источников для человечества, великой силой цивилизации и справедливости…"
Папа вздохнул, бережно закрыл книжку и, спрятав ее во внутренний карман куртки, наклонился над ведром и снова стал черпать ложкой склизкие пельмени из черной муки. Но никто, кроме папы, больше не склонялся над закопченным ведром.
Светличный в напряженной позе сидел на обрубке дерева. На скулах его проступили красные пятна. Поднебеско стоял у столба, подпирающего кровлю шалаша.
И Тима впервые увидел, как улыбается этот суровый, жесткий человек.
Вавила приставил к ушам ладони. Нижняя губа его вздрагивала, словно он ждал еще таких слов.
Карталов не замечал, как воняет паленым от уголька, который он вытащил пальцами из костра для прикура.
А там снаружи хрустела обледеневающими ветвями тайга. Гудела и лязгала белоснежная вьюга. Копошилась сизая, туманная, беспросветная мгла.
— Кто ж он, который про нас так сказал? — спросил Вавила.
Дожевывая пельмени, папа ответил:
— Француз, социалист.
— Это значит, он нам еще тогда поверил, когда моего отца солдаты в землю втаптывали… — задумчиво произнес Светличный.
— Так что ж, товарищи, в путь? — предложил папа.
Но никто не пошевелился, все еще находились под властью прочитанных Сапожковым слов и глядели на него с жадным ожиданием, не скажет ли он еще чегонибудь такого. Но папа озабоченно приказал:
— Времени терять нельзя, подмораживает. Ехать так ехать!
Отсыревшая за влажный и теплый день и застывшая к ночи тайга блестела волшебным голубым узором. Лунный свет трепетал, лучился, озаряя землю.
Лед под копытами коней и под колесами телег звонко, серебряно звенел, и даже Асмолов, глядя на тайгу, застывшую в стеклянной корке, задумчиво произнес вполголоса:
— Как волшебный хрустальный замок, — потом сказал уже не Сапожкову, а себе: — Нужно чему-нибудь верить! Обязательно верить! Иначе тяжко быть на земле человеком.