Заре навстречу
Шрифт:
Только уж вы не при людях лайте, если чего не так, — и напомнил: — Я ведь не золотишник, шахтер обыкновенный. Полного соображения не имею.
Тиме велели оставаться в будке. А чтоб ему не было скучно одному, Говоруха приказал старику с хитрыми маслянистыми глазами, молчаливо просидевшему все это время в углу:
— Ты, Никита, побудь, расскажи городскому всякие байки, ты на них мастак.
— Могу, — сказал Никита, — только ты табачку для разговору оставь. Свой я для своего дела держу.
— На, сквалыга! — Говоруха бросил на стол большой
— Лапушкпн, — отрекомендовался старик торжественно и протянул Тиме бугристую от мозолей руку.
Тима пожал эту руку со скрюченными, видно уже не выпрямляющимися пальцами, подумал и сообщил:
— Сапожков.
Лапушкин присел на корточки, хлопнул по коленям и громко захохотал, вытирая тыльной стороной ладони глаза. Откашлявшись, спросил:
— А ты чего не хохочешь?
— А зачем?
— Да как ловко мы с тобой ручки друг другу подали, все равно как баре. — Предупредил строго: — Ты меня, конечно, слушай, по в случае чего брехать не мешай.
— А вы правду рассказывайте, — посоветовал Тима, — Ишь чего захотел, правду! — Лапушкин поднял на Тиму глаза, вдруг оказавшиеся поразительной голубизны и такие чистые, какие бывают только у детей. Но глаза эти глядели словно из ран. Веки были воспаленные, красные и гноились.
— Ты правды не проси. Она, брат, хуже волка, правда эта самая. Но ты не бойся. Как правда шибко заскребет, я ее по шее да обратно, в мешок, — и пояснил добродушно: — Она чем дерет? Тем, что ничего особенного, жизнь обыкновенная, а от непривычки слушать про такое, может, и того… наклонившись к Тиме, сказал: — Ты, верно, думаешь, про то буду сказывать, как людишек земля пришибает или как наши золотишники да старатели убиваются? Об этом разговору не будет, потому обыкновенное дело. Кого обвалом придавит, кто песком или плывуном захлебнется — у каждого своя способность смерть принять. А она одна на всех, матушка-избавительница.
Хоть тебя в лепешку глыбой враз расшибет али в забое засыпанном долго, медленным часом ее ждешь — тут все едино. У каждого свой манер к ней, подмигнув, спросил: — Это что же: выходит, твой папашка комиссаром по здоровью для людей назначен? Целый ящик лекарствий всяких Говорухе за так отдал. — Лапушкип потер воспаленное веко согнутым пальцем, заявил: Говоруха не наш, не сибирский. С Донбассу по девятьсот пятому. До сих пор ноги врастопырку ставит. Привык к цепям-то.
— Он каторжником был?
— У нас каторжных золотишников не так чтобы много, а вот кто уголь рубает, те почти все перед царем виноватые.
— А вы что, за царя были?
— Это я-то? — удивился Лапушкин. — До него, как до бога, а вот исправника зарезал, было такое дело, — сказал он просто. — А на царя нешто с ножом пойдешь? Его из пушки и то не пробили. Матросы, говорят, палили, и ничего. — Задумался, пожевал губу. — Золотишко, оно всему богатству начало. Наше дело хошь и тяжелое, зато душу гроет. Вдруг на жилу напорешься, аи самородок с пуд, тут, милок, мечта. Сразу в баре скок.
— Кто-нибудь
— Так про то и разговор. Было. Но ежели ты на кабипетских приисках значит, царю принадлежащий или промышленнику. Тут прибыток короткий. Получай с тысячи пудов породы полтора целковых, либо поденно за сорок копеек, либо по семишнику, или там по пятачку за сажень, смотря какая порода. Золотишникам, тем с чистой добычи платили, те всегда в артели. А старатели — дикие, на себя. Но ежели пофартит, тут их сейчас законом по шее. Из богатой породы на скудную. А как же иначе? Земля-то либо царская, либо у купца в откупе.
— А вы?
— Чего я?
— Вы-то сами золото находили?
— Так найти — что! Ты его унеси потаенно, да еще через всю тайгу. Приисковая полиция тебя всего оглядит.
Стражники на конях нагонят, и тоже, хоть зима, а разуют, разденут, да еще нагнуться заставят.
— Это зачем?
— В кишку себе тоже прятали. В карман-то его не положишь. Потом опять же кабаки. В них во всех от промышленника сыщики. Выпьешь, сколько возможность позволяет, а он тебя всего оглядит, ощупает и, где надо, ножичком одежу подпорет. Умственный народ, понимал, где искать.
— Ну, а если тайгой идти?
— Ходили. Напрямки. Но ведь исть, пить надо! Зимой по снегу долго не пройдешь, а летом с прииска не уйдешь: стражники на конях или опять же с ружьем да с собаками.
— Зачем же вы тогда на прииски нанимались?
— А обман для чего был? — удивился снова Лапушкин. — Начнет тебя приказчик окручивать, развесишь уши, ну и ставишь крестик на бумажке. А после так получалось: сведут тебя с другими такими же под стражей на прииск, а он, видал, в самой глухомани. Выкопаешь нору в земле и спишь в ней, а остальная жизнь тоже в земле, в забое. Харч в приисковой лавке по ярлыкам берешь, а он, скажем, так: ежели в жилом месте, то крупа — фунт гривенник, а тут три. И все прочее так же.
Опять же водка, ее тоже по ярлыкам давали. А нам без ее нельзя. В мокром забое зимой работаешь, а после по морозцу до балагана пробежишь, все на тебе корой ледяной застынет. Примешь косушку, вот на душе и полегчает маленько.
А как зачнут расчет делать, глядишь — не тебе, а с тебя причитается. Контора не на прииске была, в селе богатом. Придешь в контору за получкой, ну, тут, я тебе скажу, словно на пасху, всё наряжалось. На избах флаги висят, на оконцах плошки с огнями выставлены. Зазывпют. Потому каждая изба в этом селе — тайный кабак.
Гуляли. Народ мы бессемейный, оберегать себя незачем, чуть что, пошли в пожики. Я-то, конечно, смирной, только шкворень при себе железный держал, чтобы угомонить кого, если, значит, полезет. Погуляешь как следует быть… очнешься, — рыло в крови, одежи нет, ноги босы; пойдешь в одном исподнем до приказчика на новую кабалу крест ставить, чтобы, значит, до нового светлого воскресенья породу долбить.
— Зачем же вы пропивали все? — возмутился Тима. — Значит, сами виноваты, что денег не было.