Заре навстречу
Шрифт:
— Ей бы, знаешь, на аттестат зрелости подготовиться и сдать, а то не успела гимназии закончить. Посадили ужасно не вовремя, — пожаловался Сапожков.
— Аттестат политической зрелости там оба будете сдавать, на рудниках, сказал Рыжиков. — Это вам не в нашем мещанском городишке. Там, брат, настоящий пролетариат, гордость рабочего класса — горняки, — и, уже провожая, в коридоре шепнул: — Я тебе, конечно, по секрету от Вари, но ты против Тимки не возражай. Стосковалась мать все-таки, пусть он с вами едет. Завидую, всем семейством покатишь!
Вынул из кармана перочинный нож, мастерски сделанный
— Дашь Тимофею. Вспомнил, понимаешь, как оп на него глазами блеснул, да все некогда подарить было.
И чехольчик возьми тоже, с чехольчиком наряднее.
Отдавая Тиме перочинный ножик Рыжикова, папа упрекнул:
— Человек должен уметь владеть собой и подавлять чувство, когда оно побуждается жаждой приобретения того, что ему не принадлежит.
Тима не понял так сложно выраженную мысль папы, а может, не хотел понять. Чувство радостного обладания овладело им: ведь он стал собственником такого замечательного ножа — с двумя лезвиями, со штопором, шилом и ручкой, сделанной из коровьего рога с перламутровым оттенком, словно копыто у настоящей скаковой лошади!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Уже по одному тому, как откровенно папа и мама радовались поездке всем семейством на новую работу, Тима понимал, как тоскливо им было последнее время друг без друга, и чувствовал, что не меньше его они любят жить все вместе.
Тима посоветовал папе попросить у Хрулева кошевку, обшитую ковром, — он ее видел в сарае транспортной конторы.
Папа ответил иронически:
— Может, тройку с бубенцами?
— Хрулев добрый, он даст, — настаивал Тима.
Папа оглянулся на маму, сказал негодующе:
— Странно, Варвара, неужели ты до сих пор не могла разъяснить Тимофею…
— А ты? — возмутилась, в свою очередь, мама. — Я вовсе не считаю, что это только моя обязанность.
— Ладно, — сказал примирительно Тима. — Не ссорьтесь. Не хотите в хорошей кошевке ехать, не надо. На дровнях тоже ничего. Только в кошевке важности у нас было бы больше.
— Откуда у тебя такое? — с отчаянием воскликнул папа.
— Что же, ты хуже Георгия Семеновича? — искренне удивился Тима. — Он теперь на ковровых санках по городу ездит.
Папа выразительно взглянул на маму и сказал, понизив голос:
— Действительно, зачем Георгин завел себе такой выезд? Образованный человек — и совсем лишен такта.
— Если б только такта! — сердито отозвалась мама.
Папа почему-то виновато поморгал глазами, вздохнул, прошелся по комнате, остановился и сказал:
— Меня тоже стало многое беспокоить в Савпче, — порылся в карманах, достал какой-то журнал и, подняв очки на лоб, объявил: — Вот статья в "Сибирском горнорабочем", писал не Савич, а мысли его, — и стал читать с негодованием: — "Вообще в период развала промышленности неокрепшему демократическому государству не дело брать на себя обузу ответственности за судьбу всей промышленности, не дело пролетариату становиться пока всюду на хозяйское место, делать своими руками то, что должна сделать сама буржуазия под его контролем. Совершая это самоубийственное дело, пролетариат рискует потерять самое дорогое, что у него есть, —
Мама подняла на папу свои серебристо-серые глаза и заявила, гордо откинув голову:
— Позвольте вам напомнить, уважаемый товарищ Сапожков, следующее: перед победившим пролетариатом открылась земля, ныне ставшая общенародным достоянием, и он сумеет организовать новое производство и потребление на социалистических принципах.
Папа, прищурившись, слушал, потом воскликнул обрадованно:
— Ленин на Третьем съезде Советов…
— Не перебивай, — рассердилась мама и продолжала тем же торжественным голосом: — Раньше весь человеческий ум, весь его гений творил только для того, чтобы дать одним все блага техники и культуры, а других лишить самого необходимого — просвещения и развития.
Теперь же все чудеса техники, все завоевания культуры станут общенародным достоянием, и отныне никогда человеческий ум и гений не будут обращены в средства насилия, в средства эксплуатации.
Тима похватал маму:
— Здорово, совсем как стихи прочла! — и порекомендовал: — Вот бы в Клубе просвещения выступила.
Мама вздохнула и сказала с сожалением:
— Не понимаешь ты еще всего, Тима.
— А чего тут не понять? — обиделся Тима. — Раньше богатым все, а остальным ничего, а теперь наоборот.
Папа поощрительно улыбнулся. Но мама, сделав строгое лицо, напомнила:
— Почему ты до сих пор дома, когда тебе было сказано взять брошюры у Осипа Давыдовича?
— Ладио, — сказал Тима, — привезу, не беспокойтесь, я свои дела помню.
Осип Давыдович Изаксоп теперь назывался комиссаром печати. Но у него не было никакого кабинета, почти всегда оп находился в типографии и, если не имел поручений от ревкома, надевал синий фартук и становился к наборной кассе или, сидя на высокой трехногой табуретке, что-нибудь делал для цинкографии.
— Вот, — сказал Тиме Осип Давыдович, ткнув пальцем в угол, где стояли стопки книг, туго перевязанные бечевкой. — Классиков издаем, конфисковали для этого у лабазников всю оберточную бумагу, — и, вытянув тощую шею, продекламировал высоким голосом:
Эх! эх! придет ли времечко,
Когда мужик не Блюхера
И не милорда глупого
Белинского и Гоголя
С базара понесет?
И заявил торжественно: — Пришло это времечко.
— Косначев стихи сочинил? — степенно осведомился Тима.
Осип Давыдович развел руками:
— Боже мой, ты стал совсем невежественным человеком! — и, с ожесточением царапая грабштихелем сизую пластинку, брезгливо забормотал: Если в подпольных изданиях некоторые отпечатки клише походили на оттиски грязных пальцев, то теперь клише должно быть, как гравюра. Иначе нужно снять Шпигель "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" и поставить "Позор, товарищи печатники!". Подняв пластинку и любуясь ею, сказал одобрительно: — Теперь, кажется, ничего.