Завещание убитого еврейского поэта
Шрифт:
— Надо запастись терпением, дорогой, — утешал он меня. — Подумай о древних. Приходит ночь? Но за ней будет день. Темнота несет в себе обещанье рассвета.
— Они лгут, милый Гранек, они лгут. Все мы лжем: и здесь, и там.
У меня сердце разрывалось. У него тоже. Знал ли он еврейских редакторов-коммунистов некоммунистического мира? Да, когда-то он с ними встречался, как и Маркиш, Бергельсон, Дер Нистер. Это было в порядке вещей. Ведь еврейская коммунистическая литература — плод узкого кружка людей. Там все ходят ко всем из любви или из осторожности.
Дер Нистер
Среди еврейских писателей только один поэт, рыжий, нахрапистый карьерист, приводил меня в ярость. Стихи он подписывал как Арке Гелис. Разгуливал в сапогах, в очень теплой и дорогой зимней одежде. Всегда втирался в беседу, когда его никто не приглашал. К нему относились с недоверием: как только он появлялся, начинали говорить тише. Гранек подозревал, что он связан с органами. Я тоже так считаю. Во время войны он носил мундир вашего ведомства. И имел чин майора. А у вас так просто майором не становятся, гражданин следователь.
Этот Гелис имел счастливый и цветущий вид даже в мрачные дни. Чем более мы были подавлены, тем выше он задирал нос. И все призывал нас избавиться от застенчивости, пассивности, а значит, и от скептицизма, а значит…
— Наша политика справедлива и спасительна! — громовым голосом возглашал он, выпятив грудь. — А сверх того высокоморальна, ибо защищает интересы мирового рабочего класса. Ко всему прочему она отдаляет от нас призрак войны. Надо быть идиотом или реакционером, чтобы этого не признавать!
— А как быть с Гитлером? — однажды спросил я его, стараясь сдержать ярость и отвращение. — Что вы сделаете с его ненавистью к нашему народу? И как терпеть те муки, которые переносят коммунисты в его концентрационных лагерях?
Лицо Гелиса стало пунцовым. Он закричал:
— Как вы смеете! Вы приехали с Запада, чтобы нас поучать? Изгнанный, лишенный всего, вы постучались в нашу дверь, мы вас встретили как брата, и вместо благодарности вы саботируете нашу мирную политику? Вам что, нравится война? Гибель нашей молодежи? Без этого вы так и будете томиться неудовлетворенностью?
Все глаза одновременно опустились долу. Над нашей группкой нависла угрожающая тишина. «Я погиб, — видимо, думал каждый из нас. — Я только что подписал себе смертный приговор». Гранек, казалось, вот-вот упадет в обморок. В его глазах я прочитал упрек: «Я же тебя предупреждал, братец». Мне стало совестно и страшно: подставившись, я и его подвергаю опасности. Я уже хотел как-то исправить положение, но Менделевич, знаменитый драматический актер, избавил меня от этого унижения, встав на мою защиту. Его благородный бас загремел:
— Позвольте, товарищ Гелис, вам известно, что Пальтиель Коссовер своими глазами видел, что делают гитлеровцы? Вам известно, что он помогал тем, кого они преследовали? Вам известно, что он боролся с фашизмом в Германии, Франции и Испании? Вам известно, что он поставил на службу нашему народу (я имею в виду еврейский народ) свое перо, свою душу и даже жизнь, повторяю: даже жизнь?
— Но я же совсем не о том, — забормотал Гелис.
Он весь съежился. То уважение, какое Менделевич вызывал у всех еврейских писателей и ученых, его смутило и заставило отступить. Ведь у актера были связи в верхах. Из самого Кремля приходили на спектакли с его участием. А Менделевич, продолжая на него наступать, переспросил уже в полный голос:
— Так вы не о том? И все же считаете, что так должен вести себя коммунист? И ко всему прочему — еврейский поэт? Мы, евреи-коммунисты, привыкли интересоваться судьбой всех страждущих, уважать каждого, присоединившегося к нашей борьбе. Еврей, нечувствительный к страданиям других евреев, похож на коммуниста, равнодушного к страданиям пролетариата, запомните эти слова, молодой человек! — И, обернувшись ко мне, продолжил: — Пойдемте, Коссовер, выпьем по бокалу вина, и вы расскажете мне о том, чего некоторые недостойны слышать.
Мы вышли из секции еврейских писателей. На улице светило июньское солнце, яркое, серебристое, под его лучами забывались зимние холода и туманы. На душе и на сердце у меня стало спокойно, и я почти вприпрыжку шествовал за знаменитым актером. Поздравлял себя в душе за трепку Гелиса и не знал, как мне отблагодарить своего благодетеля: я был способен на все, только бы сделать ему приятное. Он привел меня к себе в квартиру на Октябрьской улице, усадил в своем кабинете, сплошь заставленном книгами, эскизами декораций, набросками сценических костюмов, стал расспрашивать о том, как я жил и работал, что написал… Я отвечал ему без опасений и колебаний. Редко кому я когда-либо был так благодарен…
Гранек потом признался, что был напуган: думал, что, невзирая на вмешательство Менделевича, моя дерзость дорого мне обойдется. Гелис не мог не доложить об инциденте вышестоящему начальству. А так как он оказался совершенно беспомощным после заступничества актера, то должен был в отместку приписать мне все политические прегрешения, за которые обычно арестовывают, хотя бы только для того, чтобы другим было неповадно. Если честно, я и сам готовился к чему-то подобному: по ночам уже прислушивался, не постучат ли в дверь. То, что на дворе стоял июнь, меня даже несколько успокаивало: эдак в тюрьме я бы не рисковал замерзнуть.
Но случилось чудо. Впрочем, предположение о чуде я с извинениями беру назад: просто началась война, пусть она и спасла меня от тюрьмы, но, кроме того, она стоила жизни двадцати миллионам мужчин, женщин и детей, а вдобавок, как стало теперь известно, привела к уничтожению шести миллионов моих единоверцев. Нет, это не чудо.
При всем том я встретил известие о начале военных действий с явным облегчением. И не я один. Слушая речь Молотова, я чувствовал мощное, совершенно неукротимое желание взреветь от радости: ура! Наконец мы дадим бой Гитлеру и его приспешникам! Теперь уже можно выпустить на волю свою слишком долго обуздываемую ненависть к ним ко всем.