Завещаю вам жизнь.
Шрифт:
Облаченный в арестантское платье, граф бессильно обвис на стуле.
Разбитое лицо, налитые страданием, исполненные напряженного ожидания нового почечного приступа глаза арестанта вызвали у Хабекера чувство удовлетворения Вам плохо? — спросил Хабекер.
Топпенау смотрел на него с ужасом, не произнося ни слова, как будто хотел догадаться, на какие еще пытки обречь этот серый, невзрачный человек, получивший власть над его плотью.
— He бойтесь, — сказал Хабекер. — Я не потребую взамен никаких ложных свидетельств... Ай-ай, граф! Так рисковать здоровьем, и из-за кого?.. Позовите врача!
— Ничего, — миролюбиво сказал Хабекер. — Маленькая неприятность... Я же предупреждал, граф, что лучше всего искренность. Разве вы симпатизируете красным? Ведь нет! Вы просто оступились. И никто, кроме нас, вам уже не поможет. Нужно только проявить добрую волю. Немножко доброй воли и максимум ненависти к красным. Вот и все. А случившееся вы должны рассматривать только как попытку выручить вас из беды. Грубую, грубую попытку, граф! Но что поделаешь? Вы же не хотели понять моих намерений, не верили мне. А вот и врач! Врач осмотрел Топпенау.
— Что-нибудь обезболивающее, — приказал Хабекер. Врач достал шприц, охранники обнажили руку графа, игла легко вошла в мышцы.
— Ну как? — спросил Хабекер через минуту. — Вы извините, я отвернусь. Не могу видеть, как делают уколы-. Еще не полегчало? Ничего, сейчас будет хорошо.
Фон Топпенау согнулся и зарыдал.
— Вы преступник, Топпенау, — раздался жесткий голос Хабекера. — И спасти вас может только полное признание. Только полное признание. Слышите? Полное признание! Ведь вы стали жертвой Больца. Вам незачем защищать его!
— Моя семья! — прорыдал фон Топпенау.
— В случае вашего признания семья не пострадает, — сказал Хабекер. — Мы не тронем вашей жены И ваших детей. Но если вы снова попытаетесь что-либо скрыть..
— Хорошо! — истерически всхлипнул граф. — Я скажу- я все скажу! Меня запутали! Меня подло обманули! И я скажу!
Пишущая машинка в углу кабинета затрещала.
Она трещала до глубокой ночи.
Потом граф фон Топпенау трясущейся рукой подписал протокол допроса, где содержался его рассказ о знакомстве с Больцем и Штраух, о его согласии работать на Интеллидженс сервис и приводились сведения о методах передачи информации Больцу. Граф признался, что сообщал Больцу содержание всех дипломатических документов, а также доверительных бесед с послом, представителями министерства и самим Риббентропом. Он признал, что большую часть документов фотографировал сам или приносил для снятия фотокопий Больцу. Сказал, что своевременно предупредил Больца о готовящемся нападении на Польшу и что в тот же день Больц представил ему Ингу Штраух как свое го помощника и заместителя. Топпенау не отрицал, что видел Штраух раньше. Но утверждал, что не догадывался о ее истинной роли в Польше. Затем граф рассказал какие сведения сообщал Инге Штраух в период по ноябрь тридцать девятого года. Он только просил учесть, что не слишком доверял Штраух, тяготился своей связью с иностранной разведкой и старался сообщать неважные или устаревшие данные. ?
– я вообще хотел порвать со Штраух, но она угрожала мне.»
Протокол составил восемнадцать страниц машинописного текста.
показаниях графа имелись противоречия и неясности Хабекер видел это. Но противоречия и неясности можно устранить при последующих допросах. Сейчас сделано главное.
— Еще один вопрос, Топпенау! — вспомнил вдруг Хабекер. — Какой была ваша кличка?
— Моя кличка была «Зеро», — равнодушно сказал граф. — Ее клички я не знаю, а моя — «Зеро»... Я хочу спать.
— Ее кличка была «Альфа», — улыбнулся Хабекер. — Мы узнали это уже давно. Из телеграммы. Впрочем, вы почти спите. Можете идти.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Она не понимала, почему перестали будить среди ночи, не таскают в подвал, не бьют. Не понимала, почему вдруг прислали врача и тот выписывает пилюли и прикладывает свинцовые примочки, делает перевязки. Не понимала, почему разрешили прогулку.
Клерхен высказывала робкие догадки:
— Ваше дело прекращают... Вы их убедили...
Инга отказывалась верить: иллюзорные надежды способны ослабить волю.
Она пыталась понять тактику следствия. В чем ее хотят убедить?
Что пытаются внушить, прекратив истязания и ослабив режим? Может, убеждают, что ее показания вовсе и нужны, что суду хватит домыслов Хабекера? Может, рассчитывают на смятение, которое вызовет новый поворот событий? Или странное отношение к ней рассчитано на то, чтобы выставить Ингу Штраух в глазах других заключенных в качестве предательницы, заслужившей снисхождение тюремного начальства?
Последнее предположение казалось наиболее правдоподобным.
В тюрьме, где, казалось, царит полная немота, существовала своя, не подвластная никакому начальству система обмена новостями.
Новости проникали с воли, новости проникали из одной камеры в другую, новости доставлялись с Александерплац на Принцальбертштрассе и обратно.
Совершенно необязательно знать - как.
Новости проникали, и все.
И может быть, по камерам берлинских тюрем уже ходила весть о смягчении режима Инге Штраух, и товарищи тоже строили догадки, почему ей делают поблажки?
— Теперь надо ждать лучшего! — говорила бедняжка Клерхен.
Лучшего? О нет! Инга Штраух не уповала на гестаповские благодеяния.
Она ждала худшего.
Худшее же могло подстерегать только с одной стороны.
Однажды, выведенная на прогулку, она увидела, что навстречу под охраной эсэсовца медленно бредет высокий человек в полосатом арестантском халате.
Человек брел, заложив руки за спину, сгорбившись, и все же...
Приблизившись, она резко остановилась- тотчас ударили в спину, но Инга не тронулась с места-Заминка заставила высокого человека поднять седую стриженную под бобрик голову.
Она увидела лицо графа фон Топпенау- рот графа дернулся, в глазах мелькнули страх и ненависть.
Он отвернулся и убыстрил шаг.
Вперед!
– приказал ей сопровождающий. гуляя по тесному дворику в цепочке заключенных Инга Штраух не различала лиц конвоиров, не следила за поведением товарищей по несчастью. Невидящие глаза упорно смотрели в спину идущего перед ней мужчины, на равномерно двигающиеся острые лопатки и неумело заштопанную прореху пониже левого плеча. Глаза все отмечали и ничего не видели.