Завтра война
Шрифт:
Совсем низко над вершинами деревьев шли два клонских вертолета.
Полина и Эстерсон бросились к спасительной кромке леса. А Николай, вняв голосу разума, пошел на экстренный взлет.
Из зарослей дубков Эстерсон и Полина следили за тем, как изящная крылатая машина набирает скорость, как отрывается она от земли и, высоко задрав свой острый нос, взмывает в небо.
Они так залюбовались, что не сразу заметили вспышку. Потом еще одну.
Очень скоро их ушей достигли раскаты взрывов – это Николай сбил оба вертолета своих несостоявшихся преследователей…
– Накось
– И кстати, о дровишках нам теперь беспокоиться не придется, – хозяйственно заметил Эстерсон, указывая в сторону гигантской кучи, что громоздилась на окраине лавового плато, исчерченного следами колес.
Глава 21
Па де Труа в башне Охряного Ясеня
Январь, 2622 г.
Крейсерская яхта «Яуза»
Траверз Фелиции, система Львиного Зева
– Ступайте вон в тот угол, военнопленный Пушкин, – сказал мне мой конвоир, двухметроворостый мичман с лицом продажного боксера. – Присаживайтесь. Сохраняйте спокойствие. Имейте в виду, что в случае совершения вами недопустимых действий, наша охрана будет стрелять на поражение.
– Это каких? Я имею в виду, каких «недопустимых действий»?
– Под недопустимыми действиями понимается: несанкционированное перемещение по залу, попытка вступить в разговор с людьми, не являющимися вашими ближайшими соседями, громкая речь, провокационные призывы… – заученными словами отрапортовал «боксер».
– А как я узнаю, кто, по-вашему, является моим «ближайшим соседом», а кто не является?
Мой конвоир враз посуровел и заявил:
– Имейте в виду, военнопленный Пушкин, что попытки отвлечь конвоира, то есть меня, от исполнения служебных обязанностей при посредстве бессмысленных вопросов также могут быть квалифицированы как недопустимые действия.
– Понял-понял. – Я быстро пошел на попятную и заткнулся. С детства не люблю, когда стреляют на поражение.
– И не забудьте поблагодарить капитана Риши Ар в своей вечерней молитве за проявленное ею милосердие, – веско бросил конвоир и сдал меня на попечение своему еще более мордатому коллеге.
Меня привели в репетиционный зал – один из многих на «Яузе».
Огромные зеркала на стенах и на потолке, идеально ровный, сухой пол, белый рояль, похожий на экзотическое трехногое животное с неведомой планеты. В воздухе словно бы только замерли звуки чудной лиры, а в голову сами собой лезут волнующие сердце любого балетомана словечки, для остальной части человечества звучащие как названия изысканных кондитерских шедевров: релеве, па де бурре, сюиви, плие …
Но в тот день зал служил не тем музам. Он больше не был храмом легконогой Терпсихоры, скорее уж храмом Марса.
На полу сидели хорошо сложенные люди – женщины и мужчины, одетые кто во что. И даже
До меня не сразу дошло, что это – танцоры и миманс Императорского балета. И что позор своего плена мне придется делить с этими полубогами и полубогинями. А не с кем-нибудь еще.
Тут, наверное, надо сделать маленькое лирическое отступление.
Пожалуй, Бабакулов отдал бы полжизни за возможность оказаться в таком плену. И мой незабвенный папаша тоже отдал бы (хоть и заявлял при всяком удобном случае, будто балет ненавидит за жеманство и отсутствие «подлинного реализма», и, дескать, знает доподлинно, что все танцоры – педики, а балерины – глупы как пробки).
Не говоря уже о миллионах настоящих, заядлых балетоманов Объединенных Наций, выстаивающих пятичасовые дежурства возле театров ради одного корявого автографа или пары сношенных до последнего предела балетных туфель. Многие из них не то что полжизни, а и всю жизнь отдали бы, не задумываясь.
Потому что звезды балета – они гораздо дальше от нашего брата, чем обычные, физические звезды.
Они, в отличие от астрономических объектов, располагаются по отношению к нам в ином измерении. И нам они не ровня.
Потому что они – совершенство.
Потому что они – это мы, но только такие «мы», какими нам хотелось бы себя видеть в самых смелых своих мечтах. Свободными от условностей кинетики и статики, божественно чувствительными и божественно бесчувственными одновременно.
Даже я – человек, видимо, в силу особенностей своей биографии, ко всему, что связано с театральными подмостками, показательно равнодушный, – это понимал. И, конечно, в иное время волновался бы не по-детски.
Подумать только! В этом репетиционном зале, вот у той ножки рояля, например, может запросто обнаружиться Агриппина Дворецкая, самая обольстительная Одетта-Одиллия, самая темпераментная Кармен Российской Директории, самая… самая… самая…
Может быть, вон та брюнетка с длинной косой, что сидит ко мне спиной и разминает плечи атлетически сложенному мужчине, и есть Алла Шевелева, та самая, что танцует Жизель и Аврору, Китри и Зарему, как будто законы физики ей не указ, та, чье лицо загадочно улыбается нам с каждой второй глянцевой обложки?
А вон та рыжеволосая дива, что сидит сейчас ко мне спиной и хрустит яблоком, это не Анна Гусарина, случаем? Нет?
А тот красавец – а вдруг это и есть Михаил Сирадзе, бессменный принц русского балета, Аполлон Мусагет, Ромео?
От таких мыслей в иное время у меня мороз по коже пошел бы обязательно. Но в тот день во мне что-то очень капитальное перегорело.
Я лениво проплелся в указанный мичманом угол и уселся на свободный край положенного параллельно зеркальной стене ортопедического матраца (они были там вместо стульев) с отсутствующим выражением лица.