Здесь и теперь
Шрифт:
Я с трудом заставил себя подняться. Мир был устроен плохо. Не хотелось вставать, идти навстречу новому дню.
Учитывая разницу во времени (там, у Нурлиева, в Азии, сейчас было уже одиннадцать), прежде всего заказал по междугородной разговор, потом умылся, поставил чайник.
Чтоб не будить мать, заварил чаю, с дымящейся чашкой ушёл к себе. Глянув на лежащий у телефона блокнот с режиссёрским сценарием, вспомнил ещё о Гошеве, как тот жал на звонок, вызывая секретаршу…
Сегодня снова предстояла вторая смена, за время которой нужно было отснять
Я не мог заставить себя думать о работе. Сидя за столом, попивал чай, рассеянно смотрел перед собой, не понимая, что приковывает взор. Не сразу осознал: да это светает! Световой день пошёл на прибыль. В просвете между корпусами домов над апельсиново–нежным востоком ярко сияла Венера. Так ярко. Так чисто.
Я уже стоял под открытой фрамугой, не в силах оторвать взгляда от притягательных лучей звезды. И это притяжение вызвало чувство, схожее с тем, которое я испытывал позавчера, глядя на склонённую голову Анны Артемьевны.
«Что же это, звезда как любовь?» — подумалось мне.
За миллионы километров отсюда далёкая звезда летела, вращаясь, как и Земля, вокруг Солнца, и все они одновременно мчались в Галактике, оказываясь каждую секунду в новом пространстве. В том, что это объективно происходило и никто не знал, откуда, куда и зачем несёт сквозь космос всю Солнечную систему, заключалось величие такой тайны, что все напасти моей, Артуровой, маленькой жизни показались ничтожны, особенно по сравнению с тем потрясающим фактом, что мне дано видеть, чувствовать, сознавать эту тайну; быть её составной частью.
Пока человек задаёт вопросы, на которые нет ответа, он жив. Это ощущение, близкое мне всегда, сейчас стало особенно отчётливым, и я почувствовал: необыкновенная, победительная сила вошла внутрь. Вошла вместе с печалью, оттого что не все люди помнили об этой тайне, и, пожелай я поделиться с ними, они, наверное, сказали бы, что я поэт, а это в данном случае было бы просто глупостью, увёрткой, боязнью остаться наедине с истинным масштабом жизни.
Рассвет набирал силу. Заслонял своими лучами утреннюю звезду, и если бы я отвёл на мгновение взгляд, уже не нашёл бы её. «Но ведь и днём и она, и все созвездья всегда над нами, никуда не уходят», — и эта констатация обычной реальности открылась видением: поверх голубого чистого неба высился чёрный загадочный космос, полный сияющих звёзд.
И точно так же, когда на рассвете не хотелось отрываться от забытого сна, сейчас я с досадой отвлёкся от своего открытия, услышав резкий дребезг звонка междугородной.
— Кто спрашивает Тимура Саюновича? — раздался голос секретарши.
— Крамер. Из Москвы.
Я ждал, когда Нурлиев возьмёт трубку, и думал, что, в сущности, звоню зря: ну, узнаю, как, при каких обстоятельствах погиб Атаев, должен буду сказать приличествующие слова, которые не нужны ни Нурлиеву, ни мне и лишь подчеркнут наше обоюдное бессилие, невозвратность потери.
Утро за окном разгоралось. Обещало быть солнечным, голубым.
— Здравствуй, — послышался в трубке тусклый голос Тимура Саюновича. — Как живёшь?
— По–всякому… Вчера вот вышла газета…
— Видел. Неделю назад мы его проводили. Нет больше Рустама. Но ты не вини себя, ты ни в чём не виноват.
— В чём не винить?! Что случилось?
— Выберу время — напишу. Всего так не скажешь. Могу сообщить одно: Невзоров пока отстранён от работы. И видимо, полетит его большой родственник.
— Тимур Саюнович, что они сделали с Атаевым? Что толкнуло его?
— Извини. У меня полная приёмная. Получишь письмо. Будь здоров.
Звезды в окне не было видно. Следа не осталось. «В чём не винить себя? Почему он так сухо попрощался?» Я взял пустую чашку, вышел в кухню, чтоб вымыть. Мать хлопотала у плиты.
Ее густые чёрные волосы с проблеском седины были аккуратно уложены в тугую высокую причёску. Свежие капли воды сверкали на них. Только что умытая, бодрая, кареглазая, она была всегдашней утренней мамой, которую я всю жизнь привык видеть рядом. Давно уже она так хорошо не выглядела.
— Доброе утро! Что ж не дождался — пьёшь пустой чай? Садись. Через пять минут будут гренки.
— Спасибо, — я обнял мать за плечи. Прижал к себе. Ее голова доставала как раз до сердца.
— Смотри, сынок, солнце! Неужели в этом году будет ранняя весна?!
Какое-то мгновение мы так и стояли вдвоём, глядя в слепящее светом окно.
— Мама, ты никогда не думала про то, что звезды и днём над нами, никуда не уходят?
— Я думаю, гренки сгорят. — Она мягко высвободилась из моих рук, переложила на тарелку пышущую жаром порцию гренков, потом, подбавив сливочного масла, стала доставать из кастрюли новые ломти белого хлеба, намокшего в молоке и взбитых яйцах, укладывать их на сковородку.
Я смотрел, как они покрываются золотистой корочкой. Рядом на конфорке шипел чайник. Из комнаты снова послышался звон телефона.
— Ну вот. Как есть садиться — всегда телефон, — сказала мать. — Ты уж поскорей.
Поднимая трубку, я поймал себя на том, что все ещё жду звонка Анны Артемьевны.
— Артур! Это я, Нина. Здравствуйте. Я не могу с вами не поделиться — какой ужас!
— Что случилось?
— Вчера вечером нам позвонил общий знакомый. Артур, вы помните Гошу?
— Конечно, помню.
— Его нет больше. Нашли на полу в луже крови.
— Что вы такое говорите? — я опустился на стул.
— Вчера, Артур, он вернулся из-за границы, и его ударил молотком по голове Боря, их сын. Сам явился в милицию, сказал: отец не давал ключи от машины…
Нина что-то ещё говорила, говорила, а я все сидел с трубкой в руке.
Мать так и застала меня в этой позе. Осторожно вынула трубку из ладони, положила на рычаг. Секунду постояла рядом. Потом вышла.
Что поразило, когда я отворил дверь подъезда, — это чирикание воробьёв. Как ни в чём не бывало чирикали воробьи. Сугробы во дворе искрились под лучами солнца.