Здесь и теперь
Шрифт:
Я приподнял её с кресла, перевёл на тахту, уложил.
— В шкафу плед, прикрой меня.
Нашел плед, укрыл её, как укрывал совсем недавно мать. Погасил свет в комнате.
…Анна уже спала. Ее лицо, освещаемое отблесками пламени из печки, было таким детским и таким усталым… «Чего ей стоит пережить, нести в себе всю эту трагедию… Где теперь Боря — в тюрьме? В психбольнице на экспертизе? Да и раньше ей было несладко». Я помнил её глаза, застланные слезами, обращённые на меня… И вот при всём том поехала к матери, купила ей продукты… Сжалось сердце. Если б мог сделать её
Открыл сумочку, вынул записку.
«Сыночек, звонили из Союза писателей, просили срочно прийти. Еще — Галя с Машенькой, у них есть новости. И опять некая Маргарита. Целую. Мама».
Я встревожился. Годами Союзу писателей не было до меня дела… Взгляд упал на лицо спящей Анны. И тревога ушла. Чего мне теперь бояться?
В лаборатории каждому из нашей группы раздали по пакетику семян элитной пшеницы и по две чашечки Петри — маленьких стеклянных блюдечка. Дома на следующее утро кладу на дно этих блюдечек бумажные салфетки и отсчитываю в каждое по пятьдесят зёрен.
В одно из блюдечек подливаю обыкновенной воды из-под крана и помечаю красным фломастером. Это — контрольное.
В другое наливаю той же водопроводной воды. Потом возбуждаю в руках поток энергии.
Чашечка с зёрнами, едва покрытыми влагой, стоит передо мной на столе. Закрываю глаза, представляю себе изумрудное поле всходящей пшеницы, мягко греющее солнце, голубое небо. Начинаю облучать ладонью эти зерна, это чудо. Ведь в каждом целиком заложено будущее растение, в потенции в каждом уже есть множество зёрен — эстафета в будущее, хлеб человечества.
Чувствую, как льётся энергия из центра ладони, из кончиков пальцев. Ласково провожу ладонью над семенами, стряхиваю энергию, будто солнечный дождь. Потом ставлю чашечку на правую ладонь и опять делаю левой те же движения, не теряя из виду тёплое солнце, изумрудную озимь… Опыт длится всего три–четыре минуты.
Остается поставить эти чашечки на полку в книжный шкаф.
Через пять дней вижу: в контрольной пустили корешки лишь несколько семян. В опытной — все окутано сильными белыми корнями, кое–где торчат бледно–зелёные росточки.
После смерти Сталина не погасло Солнце. И Земля не сбилась со своей орбиты.
Прошел XX съезд партии. К 1980 году Никитой Сергеевичем Хрущевым обещан коммунизм.
А я по ночам в нашей коммунальной кухне читаю Ленина. Читаю подряд все краснотомное собрание сочинений, оставшееся от отца.
Столько знакомых цитат, знакомых работ, по которым сдавал основы марксизма–ленинизма, диамат. Но ещё больше таких высказываний о том, каков должен быть социализм, что, опубликуй их сейчас, когда на всех ступенях государственной пирамиды блат, взяточничество, преступность, проституция, продажность милиции, — опубликуй это, и люди поймут: то, что у нас построено, не социализм.
По ночам выписываю ленинские высказывания в общую тетрадь. Зачем это делаю — сам не знаю. Потом лихорадочно начинаю штудировать Маркса. И окончательно запутываюсь. Засыпаю с трудом, с трудом просыпаюсь.
Однажды будит звонок в дверь. Мама давно ушла в поликлинику. Заставляю себя встать, отпереть.
На пороге стоит старик с котомкой через плечо.
— Погостить пустишь? — говорит он, шепелявя, переступает порог. — Папка-то на работе?
— Отец умер. Четыре года назад, — отвечаю я.
— Вот это учудил! Я живой, а он помер, ну и дела… — Старик опускается на стул, потом поглядывает на меня. — А ведь ты — Артур. Небось, не помнишь, я тебя на коленях качал, пел: «С нами Ворошилов, первый красный офицер…»?
— Дядя Федя?!
— Он самый и есть, дядя Федя Рыбин.
Суетливо отнимаю у него котомку, ватник, готовлю завтрак.
Выясняется, что дядю Федю лишь недавно реабилитировали, и вот он приехал в Москву хлопотать о пенсии в Министерстве социального обеспечения и о месте в каком-либо доме для престарелых: за время, пока он находился в лагерях, все его родные умерли.
К вечеру приходит мама. Удивительно, она сразу узнала его, обняла.
Пьем чай. Дядя Федя ни на что не жалуется. Днем он сходил в баню, вымылся. Он всем доволен.
И надо же было маме отыскать альбом с фотографиями! Сидим, рассматриваем довоенные снимки. Между страницами альбома вложен чёрный пакет из-под фотобумаги. И там тоже довоенные фото. Одно из них наполовину обрезано. Остался отец, и на его плече — чья-то рука.
— А это вот мы с твоим папкой к Первому мая снимались, когда вместе в Реввоенсовете работали, — говорит дядя Федя. — Рука-то моя, в косоворотке украинской… Белая была, вышитая. На праздники надевал. В ней меня и взяли.
Молчание повисает в комнате. Мы с мамой сидим, не смея поднять глаз. Она плачет.
— Ну, это зря. — Дядя Федя отбрасывает фотографию на скатерть. — Он был настоящий коммунист. А коммунист должен верить своей партии.
Глава девятнадцатая
Я уже не рад был тому, что исполнил обещание и наконец появился у Маргариты.
— От моего взгляда белая мышь умирает за три минуты, — сообщила она, продолжая вытаскивать на пол из нижних ящиков комода груды книг, ксероксов, отпечатанных на машинке работ. — Ваша, Артур, энергетика порядка 600, моя — 900, у Розы Кулешовой было что-то около ста пятидесяти.
— Ста пятидесяти чего?
— Не помню. Один учёный говорил, он исследовал, измерял фоллиевым аппаратом мой третий глаз. Чёрт возьми, где же эта книга?!
В комнате было грязно, сквозь оконные стекла, видимо не мытые много лет, с трудом пробивалось солнце февраля.
Из второй комнаты в закрытую на задвижку дверь все чаще, все нетерпеливее скреблись, стучались люди, которым Маргарита строго–настрого приказала ждать, пока она будет беседовать с «духовным братом своим Артуром».
Меня покоробило это насильственное обращение в брата, покоробила длинная очередь больных на лестнице перед квартирой Маргариты, где несколько энергичных молодцев в джинсовых костюмах раздавали за пятёрку картонные талончики с номерами. Они ни за что не хотели меня впускать, пока Маргарита не выглянула на площадку.