Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня
Шрифт:
Мы выходим. На улице морозно. Город в розовом утреннем тумане. Ветер резкий — обжигает лицо, но на воздухе мне дышится легче.
Яся останавливает такси. Мы едем.
Вот и вывеска: «Зося». Магазин. Ему положено быть закрытым — еще рано.
И я надеюсь на то, что магазин еще закрыт. Мне бы разок пройтись по улице с Ясей. Еще подготовиться, обдумать.
Яся отпускает такси. И решительно ведет меня к магазину. Легонько толкает дверь.
Входим. Магазин пуст. За прилавком Татьянка.
Дверь в каморку распахнута настежь. В дверном проеме, видимо, пани Кристина. Разговаривает с каким-то мужчиной, в руках у него зонтик. Пестрый, детский, от солнца. Он то раскрывает, то закрывает его, предлагает товар.
Яся решительно обращается к Татьянке:
— Панна Зося?
Татьянка отвечает приветливо:
— Так! Зося! — в глазах ее настороженность.
Пани Кристина умолкает. Прислушивается. Видимо, наше появление тревожит ее — ей хочется поскорее отправить своего поставщика. Я слышу, как она говорит ему, что, пожалуй, не сможет взять зонтики. Говорит мягко, будто бы огорчаясь, что отказывает ему.
Яся представляет меня Татьянке.
— Пани Марина из Москвы. Поручение от брата Анатолия. — О Кате она не упоминает.
— О! — Татьянка улыбается напряженно.
Я встречаюсь с нею глазами. Я взглядом спрашиваю: помнишь меня, помнишь: «я тебя аж до самого неба люблю».
Не вспомнила! Конечно, не вспомнила!
Татьянка слабо пожимает мне руку.
Из каморки уже спешит к нам пани Кристина.
Теперь я вижу ее при дневном свете. Она действительно крепко сбитая женщина, лет, наверное, сорока с небольшим.
Хорошо сложенная женщина с тонкой талией, с высокой грудью. На статной ее фигуре как-то очень ловко сидит рабочий темный халат. А лицо… совсем оно не такое, каким я дорисовала его вчера. У нее темнобровое, свежее, привлекательное лицо под россыпью мягких каштановых волос.
Пани Кристина торопливо подходит к нам.
— День добрый! — Голос у нее грудной, глуховатый. — День добрый, пани! — И переводит встревоженный взгляд на Татьянку.
И тут я вдруг замечаю: они похожи. Причем не только манерой глядеть, улыбаться, говорить. Они похожи внешне. Глазами, овалом лица. И формой подбородка.
Это так странно! Еще вчера мне казалось, что Татьянка — вся в Катю. Но теперь, когда пани Кристина рядом с ней, я вижу: Татьянка похожа на нее.
Это так поражает меня, что я сразу же говорю об этом Ясе. Говорю по-русски:
— Ты погляди, как они похожи!..
Говорю, потому что думаю, а вдруг все это — ошибка? И эта девушка совсем не Татьянка, а Зося, действительно Зося, действительно дочка пани Кристины.
Яся хитрющая. Она тотчас переводит мои слова:
— Пани муви, же паненка бардзо подобна до матки.
Кристина вспыхивает (и по тому,
— Так! Так! — счастливо подтверждает она. — Все говорят, что Зося — в нашу родзину.
Яся знакомит ее со мной.
— Пани Марина… Из Радзецкого Звензку… От брата Зоси.
— Матка бозка, — бледнеет Кристина. Не дослушав, всплескивает руками — Вот к чему мне сегодня радзецкий консул приснился…
5. «Здравствуйте, пани Катерина!»
— Пани думает — это не к добру? — осведомляется Яся так серьезно, что Зося прыскает. И, на нее глядя, начинает смущенно улыбаться Кристина.
Я тоже пытаюсь изобразить улыбку так, чтоб не выпасть из игры.
Но мне совсем не до смеха! Какой там смех! У меня в сумке — мина. Бомба замедленного действия. Обвинительный акт. Обвинительный документ — письма: письмо Анатолия, письмо Кати.
«Неужели придется умереть, не увидев дочери!»
Со мною — Катина мука, вот что со мною.
Нет, я не точно говорю. Не только Катина. Я хочу, чтобы поняли меня. Как-то так получается, что Катина беда, что горькое Катино материнство давно уже слились для меня с тем, что довелось пережить моей матери.
Вот теперь, когда у меня Светланка, я могу представить себе, что испытывала моя мать, расставаясь со мной.
Лишь теперь, вспоминая последний перед вылетом в тыл врага вечер, когда мама провожала меня, я могу оценить ее молчаливое мужество. И не знаю, хватило ли бы его у меня, если б это не ей, а мне, не приведи судьба, довелось провожать мою Светланку.
Ничего обо мне не зная годы, моя мать нерушимо верила: я жива.
И писала мне письма — в Никуда. И складывала. И берегла их. До возвращения…
(И теперь не могу читать эти письма без слез.)
Но ведь так же ждала и Катя. Ждала. Искала. Верила: Татьянка жива. И вот…
«Неужели придется умереть, не увидев дочери».
Я готова бросить в лицо Кристине эти слова. Я готова кричать их на всех площадях и перекрестках, обличая ее бесчеловечность.
Говорите, я неправа? Да, быть может.
Но если б это не мне пришлось держать на руках Татьянку, когда мы ехали в Освенцим. И видеть Татьянку у Кати на руках. И видеть, как ее отбирали у Кати…
Если б это не я лежала подле Кати в ту ночь в осиротевшем бараке…
О, тогда я тоже могла бы и рассуждать. И взвешивать. А так… Для меня Татьянкина мать — Катя.
Судите меня! Но что бы ни случилось потом с Татьянкой, что бы ни сделала для нее и что бы ни значила для нее та женщина, которую теперь она называет матерью, для меня Татьянкина мать — Катя.