Зеленая лампа (сборник)
Шрифт:
Так проходит двое суток. Букса отремонтирована, и можно было бы трогаться дальше, но тут возникает новое препятствие: у «международного» вагона особое сцепление, и он может крепиться только к определенному поезду. А состав Москва – Баку перегружен и не может принять лишний вагон. Самое разумное было бы прицепиться к местному поезду, добраться до Сталинграда, а там, бог даст, подберет нас какой-нибудь бакинский.
– Но сцепление? – в отчаянии спрашиваем мы проводника, потому что, как ни поэтична наша жизнь на станции Филоново, но не может же она длиться вечно?!
– Можно
Ехать дальше необходимо, и мы вскладчину покупаем огромный и тяжелый крюк. Проводник забирает деньги и надолго исчезает куда-то. Не дождавшись его возвращения, мы укладываемся, гасим огарок свечи, долго переговариваемся сонными голосами и засыпаем, глядя в окно на тонкий ломтик луны. Какова же наша радость, когда просыпаемся мы от резкого толчка вперед-назад, и вот уже мерный токот колеи вплетается в сон – поехали!
Странное это было путешествие. Мы стояли часами на станциях, а в Сталинграде провели полдня. У вокзальной площади, взявшись за руки, вели хоровод гипсовые дети, чудом уцелевшие во время войны. Правда, руки и ноги у них обломаны, а на платьицах и штанишках следы от пуль и снарядов… Города нет, развалины, развалины, развалины, но улицы чисто подметены. На главной – открыты магазины. Красная вывеска «Книги», мы подходим к витрине, и Юрий Николаевич с гордостью показывает мне выцветшую синюю обложку – «Гвардейцы».
– Приятно встретиться в таком городе со своим детищем! – тихо говорит он.
В Баку мы прибыли на восьмой день нашего путешествия.
11
Баку! Когда в Азербайджане спрашивают юношу, где его родина, он отвечает: я еще не женат. Это означает, что родина мужчины там, где родилась его жена. Не знаю, потому ли, что я родилась в Баку, или потому, что Баку не может оставить никого равнодушным, но Юрий Николаевич любил повторять, что не знает другого такого города, который был бы так близок его сердцу.
Мы идем по улочкам старой крепости, таким узким, что на них не разъехаться двум ишакам, рассматриваем арабскую вязь на древнем дворце Ширваншахов, поднимаемся по выветрившимся ступеням Девичьей башни… В воздухе пахнет шашлыками и левкоем, нефтью и весной. Мы подолгу стоим возле старой мечети, в приземистое здание которой вделана электрическая будка, а на мечети череп с перекрещенными костями.
– Смотри, – смеется Юрий Николаевич. – Эдисон через посредство черепа превращается в Экклесиаста…
Какими-то путаными улицами мы идем вверх и вверх и попадаем в Нагорный парк. Садится солнце, море меняет цвета: голубое, сиреневое, розовое… Город лежит у наших ног. Темнеет. Ожерелье фонарей опоясывает глубокую и тихую бакинскую бухту Вспыхивают цветные лампочки на нефтяных вышках, на окрестных горах и прямо в море. Волны подхватывают огни, качают их, дробят и множат и уносят куда-то далеко вместе с мерными и тяжелыми всплесками…
Есть люди, при воспоминании о которых поднимается в сердце горячая волна, и ты испытываешь благодарность к судьбе за то, что они жили на свете, и благодарность к судьбе за то, что она помогла тебе с ними встретиться.
В моей жизни одним из таких людей был Самед Вургун.
Тогда, весной 1947 года, я познакомилась с ним. Он приехал в Баку несколькими днями позже нас, вернувшись из поездки по Англии, где находился в составе писательской делегации.
Приближался вечер. Мы сидели с Юрием Николаевичем вдвоем в номере гостиницы «Интурист» и, не зажигая огня, разговаривали о чем-то своем. Бледнело небо в окне, и норд, который дул вот уже третьи сутки, мотал пыльные ветки вечнозеленых олеандров. Дверь отворилась без стука. На пороге стоял человек без шляпы в расстегнутом мягком пальто, которое падало широкими и гибкими складками. Отлично пошитый темно-серый костюм, рубашка с какими-то особенными воротничками – изящный европейский наряд, казалось, был создан для того, чтобы подчеркнуть всю своеобразность азиатской красоты этого смуглого лица с глазами большими и длинными, живыми и насмешливыми, и вместе с тем всегда немного отсутствующими.
– Это я – Самед.
Он быстро поворачивает выключатель, и комната наполняется тусклым гостиничным светом.
– В темноте сидите, как влюбленные? – смеется Самед.
– А чем плохо? – тоже смеясь, отзывается Юрий Николаевич.
– Зачем плохо? Влюбленные, что может быть лучше? Недаром я выбрал себе такой псевдоним… Вургун по-русски значит «влюбленный»!
Точнее выбрать псевдоним нельзя. Самед был человек вечно влюбленный: в поэзию и музыку, в своих детей, во всех женщин на свете, в море и небо. Он был влюблен в жизнь. И от этой влюбленности всё вокруг становилось прекрасным и легким, и нельзя было не любить его самого.
Мы поднимаемся в ресторан ужинать, и Самед приглашает меня танцевать. Я никогда не отличалась ни музыкальным слухом, ни грацией, да и не танцевала несколько лет, со времен школьных вечеринок. Но Самед смеется: «Со мной ноги сами пойдут, не бойся, Лида Борисовна!»
И правда, ноги идут сами. Усадив меня на место, Самед тут же приглашает на вальс Мариэтту Сергеевну Шагинян, и хотя она в два с половиной раза старше меня и к тому же, чтобы слушать музыку, ей приходится пользоваться слуховым аппаратом, но танцует она с легкостью, потому что танцует с Самед ом Вургуном.
На следующее утро мне пришлось присутствовать на заседании в Союзе писателей, где обсуждался готовящийся к изданию в Москве сборник рассказов азербайджанских писателей. Казалось бы, что может быть на свете скучнее заседаний? Но это ведет Самед Вургун, и оно исполнено поэзии, проходит деловито, четко, красиво. Самед держится с товарищами весело и демократично, не допуская при этом ни малейшей фамильярности. Он дирижирует собранием, как дирижер оркестром.
В своих поступках он всегда честен и своеобычен. Юрий Николаевич рассказывал мне, как в 1932 году, когда был ликвидирован РАПП (Самед Вургун тоже являлся членом этой организации) и в республиках проходили собрания, посвященные партийному постановлению, естественно, везде голосовали единогласно. И только в Бакинской писательской организации проголосовал против Самед Вургун.