Зеленая лампа (сборник)
Шрифт:
– А с тобой тоже хлопот много было, – говорит он Юрию Николаевичу. – Не успеешь оглянуться, а ты уже лопату перевернул и пишешь, положив на нее лист бумаги. Что ты писал тогда?
– «Ополченцы в походе».
Но отшучиваясь и поддерживая разговор, Арон Яковлевич явно думает о другом.
– Юрий, – говорит он, воспользовавшись кратким молчанием, воцарившимся за столом. – Неужели предательство? Я знаю их всех. Они называли Россию матерью, они отдавали ей всё: любовь, детей, творчество. Двух матерей иметь нельзя. И эта страшная гибель Михоэлса, неужели всё это связано? Узнав об
Молчание. Опять эти вопросы, что и двенадцать лет назад. Но теперь нет в них негодования, страстности. Есть недоумение, усталость, растерянность. Только что окончилась война. Народ доказал свою преданность правительству, партии. За что же это недоверие?
Опустив глаза и перебирая бахрому на скатерти, Юрий Николаевич говорит медленно, с трудом произнося слова:
– Вот ты сказал сейчас о матери… Признавать свои ошибки нелегко, но порой необходимо. А вот понять и сказать во всеуслышание о том, что ошибается мать, это страшно… Ну, ничего, Ароша, всё еще будет хорошо! Не знаю, есть ли правда выше, но на земле она существует. Только надо много сил, чтобы увидеть ее торжество.
Арон Яковлевич смотрит на него увлажненными глазами.
– Дай бог, дай бог… – говорит он очень по-крестьянски.
Я смотрю на них, бесстрашно прошедших фронты нескольких войн, заплативших кровью своей и сыновей своих за существование страны, и вижу – они растерянны и угнетены. Бойцы, привыкшие активно вмешиваться в ход событий, сейчас не знают, как поступать.
– Не написать ли Сталину?
О, эта безграничная и наивная вера в его правосудие и справедливость! Теперь мне легко писать эти слова, а тогда я так же мучилась, искала ответа и с такой же надеждой произносила это имя!
Арон Яковлевич поднимается.
– Погоди, – говорит Юрий Николаевич. – У меня книга вышла. «Горы и люди», десять лет работал.
Арон Яковлевич бережно вертит в руках книгу.
– Дай, я надпишу тебе…
Во взгляде Кушнирова грустное удивление.
– Ты хочешь подарить ее мне?
– Ну конечно.
– А если…
Юрий Николаевич не дает ему договорить:
– В сорок первом под Смоленском не боялись.
Они обнимаются крепко, быстро, по-мужски.
Юрий Николаевич провожает его и, вернувшись, говорит:
– Для того, чтобы вдохновенно перевести «Слово о полку Игореве», нужно было породниться и побрататься с русскими крестьянами и в подвигах, и в испытаниях, в общей нелегкой судьбе…
Заложив руки за спину, он долго ходит по комнате.
– Будем ложиться спать? Как говорил один из героев Бабеля: «Двойра, делай ночь!» – Он шутит, но нам невесело.
Фашистские выродки ищут корни своей расовой теории в историческом прошлом человечества. Но у народов своя память. И никому не удастся разлучить гётевский стих с душой немецкого народа, а левитановские полотна с русской природой.
Юрий Николаевич подходит к письменному столу, перекладывает рукописи, приводит в порядок стол для утренней работы.
– Надо бы с Сашей Фадеевым повидаться. Может, он посоветовал бы что. Трудно ему сейчас приходится. Считается, он власть, всё может. А что он может?
Через некоторое время мы встречаемся с Фадеевым в доме наших общих друзей.
Саша много пьет, но не пьянеет, держится чопорно и отчужденно.
– Саша, встретиться надо бы, поговорить…
– Видеть тебя всегда рад, – ласково отвечает Саша и отводит взгляд. – А говорить сейчас лучше всего о погоде. Февраль на носу, а снега мало… – В его синих глазах холодная твердость.
19
Рецензии, статьи, чтение чужих рукописей, редактура, переводы, заседания, собрания… А заветные папки с материалами для второй книги «Горы и люди» так и лежат завязанными в изголовье тахты и не покрываются пылью только потому, что я каждый день обтираю их влажной тряпкой. Теперь, просыпаясь по ночам, мы всё реже вспоминаем о судьбах героев задуманного романа. А ведь совсем недавно мы только их и обсуждали. Я чувствую, как Юрий Николаевич уходит из атмосферы романа, как внешние события уводят его, и он охотно поддается и даже радуется этому. Пытаюсь заговорить с ним, но он отшучивается. Подкладываю на стол книги о Кавказе, старинные открытки с видами Тбилиси и Баку, найденные в мамином архиве, он с интересом разглядывает их, смотрит на меня ласково и грустно и снова молчит.
Наконец однажды вечером я не выдерживаю, прямо спрашиваю его:
– Почему ты не работаешь?
В комнате темно, все спят, качается за окном фонарь, и по потолку бегут неверные желтые пятна.
– Ты не можешь обвинить меня в безделье…
– Я не о том.
– Я знаю, дурочка.
– Погоди, потом… Это серьезный разговор.
– Я всё знаю… Зачем ждать?
– Хорошо, пусть не ждать, но…
Господи, как я люблю его!
В коляске заворочался Саша, мы затаились, боясь, что он раскричится, но мальчик покряхтел и уснул.
Я возобновляю разговор:
– Литературным поделкам не будет конца. А книгу, кроме тебя, никто не напишет.
Он ничего не отвечает и, повернувшись на спину, долго глядит в потолок.
– Помнишь, как тогда, на Воротниковском, вдруг вспыхнули дрова, сами по себе? И потолок стал рыжим… – медленно говорит Юрий Николаевич.
Я понимаю, он хочет вызвать меня на общие дорогие воспоминания, чтобы не отвечать на мои настойчивые вопросы. Но я не поддамся!
– Почему ты не работаешь? Тебе плохо?
– С тобой – хорошо.
– А вообще плохо, да?
– Трудно.
– Но ведь в тридцать седьмом было еще труднее, ты же работал?
– Первый раз – трагедия, второй – фарс…
– Ну и что же будет?
– Не знаю. Живем же…
Это «живем же» больно ударяет меня. Я начинаю плакать, как от физической боли.
– Не говори так…
Я утыкаюсь ему в плечо, и его рубашка мгновенно становится мокрой от моих слез.
– Ну что ты, что с тобой?
Юрий Николаевич, не поднимаясь, крепко прижимает меня к себе одной рукой, а другой зажигает лампу, стоящую в изголовье. Неожиданный свет слепит глаза, я зарываюсь под одеяло.