Земля Гай
Шрифт:
Дома пришлось переодеться в сухое, чтобы не продуло. Бабка сняла исподнее: мокрую от пота сорочку, панталоны, подумав, сменила и влажные трусы. Снова влезла в платье, кофту… Развесила волглое в коридоре — не на улице же в такую сырость вешать. Разлила молоко по банкам через марлю — излишки она продавала Федьке Панасенку, местному фермеру, жившему через дом, — поставила чайник на электрическую плитку.
Кухни как таковой не было: дровяная плита, электроплитка с чайником и умывальник занимали угол горницы. Михайловна сидела на кровати, ждала чайник и лениво отмахивалась
Михайловна немного отдышалась, пришла в себя. Оглядела комнату: скамейки аккуратно застелены домоткаными половичками, обеденный стол чист, все на своих местах. Взгляд остановился на портрете Ленина в лепной, но старой потрескавшейся раме.
«Опять террористки Ленина загадили!» — и суетливо подскочила с кровати.
Она подбежала к портрету, поплевала на пальцы и принялась оттирать стекло, бубня страшные ругательства в адрес мух.
Засвистел чайник, и, перекрикивая его, Михайловна позвала:
— Кузьминична–а–а!
Жизнь перетасовывает людей, как карты в колоде. Это только кажется, что каждый сам себе выбирает друзей. По образу и подобию или по принципу дополнения. В молодости еще рыпаешься, дергаешься, сходишься–расходишься, примеряешь людей на себя, притираешься. А потом молодость проходит, и однажды понимаешь, что все: карты розданы и надо играть по предложенным правилам, а достался тебе король или шестерка — никого не волнует. Михайловна и Кузьминична, прожив в одном поселке несколько десятков лет, старательно не замечали друг друга. А ведь — гляди ж ты, как жизнь круто замесила это тесто! — живут уже не один год вместе.
Еще в начале семидесятых Михайловна с мужем Ильей — пусть бездетные, но передовики производства, квалифицированные кадры, коммунисты — получили квартиру в первом же благоустроенном доме, построенном зверосовхозом. В восемьдесят четвертом скончался ее Илюша, в восемьдесят шестом — зверосовхоз. Дома скинули сначала на возродившийся из пепла леспромхоз, потом — с его очередной кончиной — на районную администрацию. В середине девяностых, после вскрытия проржавевших, износившихся вен теплосетей, оказалось, что жилищно–коммунальное хозяйство поселка уже давно умерло, и дома эти — когда–то нарядные белые корабли с флагами детских распашонок, того и гляди снимутся с места и перенесут своих жителей прямиком в светлое будущее, — стояли теперь серые, страшные, с вывалившимися потрохами коммуникаций. Отсюда бежали кто куда: в Койвусельгу, в город или хотя бы в бараки. Вот и Михайловна сбежала. Вопрос в другом — почему она сбежала к Кузьминичне?
Кузьминична была когда–то красивой, статной бабой с черной косой до пояса и лукавой усмешкой в карих глазах. Прикатила с Украины в Гай «на заработки» — авось какой мужик позарится. Михайловна, никогда не слывшая дурнушкой и отхватившая себе мужа в сорок шестом, могла бы и не тревожиться. Но, будучи на десять лет младше, Кузьминична быстро начала наступать ей на пятки во всех играх на редких, но шумных праздниках. Гордая, своенравная хохлушка много тогда воды намутила. Пока, слава богу, не вышла замуж.
Свела же их жизнь в начале девяностых. Заскочила случайно Михайловна к вечной своей сопернице по какому–то делу и обомлела. В бараке с мухами и кислой капустой сидела за столом белая, несуразная, худая, как из лагеря, старуха. И ни единой живой души рядом.
И страшная незнакомая старуха поднимает белые водянистые глаза на вошедшую. На лице, в бровках — испуг, удивление; и бесцветные губы неожиданно вытягиваются в светлую детскую улыбку, обнажающую пустые десны:
— А я зубы куда–то положила — и забыла. Хотела поисть — а без зубов никак, — и ладошки беспомощно разводит, чистые, розовые.
Так и сбежала Михайловна к Кузьминичне — не искать спасения, а спасать. Потому что так оно единственно и возможно.
— Кузьминична-а!
— Не сплю я!
— Иди фриштыкать!
Михайловна прислушалась к первым скованным шажкам в дальней комнате и сняла с плитки чайник.
— Бестолочь, ну что ты в ночнушке–то выперлась?
В дверном проеме стояла сонная, с глупой улыбочкой Кузьминична в ночнушке и одном шерстяном носке.
— Оденься пойди. Юбку, кофту, панталоны не забудь, чулки, носки теплые, тапки, — привычно перечислила Михайловна.
— Не буду я кофту надевать! — раскапризничалась Кузьминична на пустом месте.
Повздорили. Потом Михайловна прикрикнула, и Кузьминична послушно скрылась.
Она была не то чтоб не в своем уме… Склероз: ей бесполезно было смотреть сериалы — она не могла вспомнить не только самих героев, но временами, как вообще называется эта штука с мелькающими картинками. Каждое утро Кузьминична пыталась сообразить, что делать, что поесть и что надеть. И каждое утро Михайловна объясняла ей столь простые вещи. Стоило назвать чайник чайником, а платье
платьем — и мир для Кузьминичны снова начинал существовать.
Бывало, Кузьминична пыталась что–то делать сама. Иногда, в минуты просветления, у нее выходило. Но чаще она сбивалась: вроде бы что–то вспоминала, начинала это искать, забывала, что ищет, ложилась на кровать лицом к стене и тихо плакала от бессилия.
— Доброе утро, — улыбаясь, Кузьминична устроилась еще не за столом, за которым хлопотала Михайловна, а на кровати.
— Как спалось? Хлопцы–то снились? — хохотнула Михайловна, глядя на ее торжественный вид.
— А как же! Мы на них не только еще посмотрим, мы еще и на эту, как ее…
— Дискотеку.
— …дискотеку пойдем, да, Михайловна?! — это была их обычная шутка.
Неожиданно блаженная улыбка сползла с лица Кузьминичны, и губы сложились в мучительную гримасу. Так было всегда, по тысяче раз на дню, когда ей нужно было какое–то слово, она пыталась вспомнить. Но вместо слов в голове были сиреневые цветочки.
Михайловна это заметила:
— Гребешок свой забыла? Вон на трюмо. — И сама же сходила. — Кузьминична расчесала жидкий белый пушок на макушке. — Нужник слева, как выйдешь в коридор. Проводить?