Жажда. Роман о мести, деньгах и любви
Шрифт:
Он столкнул еще хрипящего в агонии отставника вниз и услышал, как тело с глухим стуком ударилось об ящик. В пристойке, сооруженной метростроевцем, Георгий нашел громадную, в сорок литров, бутыль ацетону, неизвестно для каких надобностей там бывшую. Притащил ее в дом, опрокинул, чиркнул спичкой...
При разборе оставшихся от дачи головешек ничего существенного обнаружить не удалось: до приезда милиции на пожарище успели здорово наследить. Особенно копаться местные милиционеры на стали, да и кому охота лазить по саже и углям. И лишь весной, когда из дыры в уцелевшей печке начало попахивать, догадались заглянуть и нашли чей-то труп. Спустя некоторое время пришли к Мемзерам, но никого уже не нашли: квартира в Брюсовом переулке занята была другими, сестра Григория – единственная, кто отказался от выезда
Глава 4
Город вокруг меня ниспадал складками северного сияния, на мгновения драпировал себя взбитыми сливками французских штор и тут же распадался на части, чтобы повториться вновь и вновь, на излете своем истончаясь, словно чуждая природе дымка, на закате убедительно расправляя горы плеч-этажей, не держась своей плоской, бескорневой основой за твердь земную. Я видел лицо города сквозь прозрачность белых халатов, занавесивших воздух повсюду, где еще было для него место. Они пытались своей белизной убедить меня в том, что я умер, но я видел их насквозь и, отвечая впопад, улыбался, вполне натурально шевелил целыми руками и ногами, сердце мое исправно стучало, голова была как никогда ясной, и к ясности добавилась эта странная способность видеть сквозь белое...
И меня, наконец, отпустили. Вначале лишь для того, чтобы вновь я попался в пушистые лапы милицейских дознавателей, а уж затем и они изволили разжать когти, и вечер, оказавшийся столь противоречивым, расположенный где-то посередине между определениями «кошмарный» и «чудесный», вновь навалился своей мирной обыденностью, пытаясь подмять под себя. Одно лишь прояснил этот вечер – прервал мою горячечную, порывистую самостоятельность, и более всего мне сейчас захотелось под крыло, в дом, где мое появление сделалось бы желанным. Я решил немедленно, не отмыв сажи со лба и коленок, поехать к дяде, рассказать, поделиться с ним моим волшебным спасением, придать нашему знакомству оттенок обманчивой новизны, ведь я мог бы бесхитростно и открыто заявиться к нему в искреннем обличье бедного родственника, а теперь, после случившегося, я решил подавать себя иначе.
В зрачок вонзился свет такси. Его шашечки помогли решить дилемму – с помощью чего передвигаться неокрыленному таланту. Я поднял руку и оказался в чреве желтого таксомотора вместе с его повелителем – немногословным скупым дистрофиком, цепляющимся за рулевое колесо костлявыми, точно куриными, лапками. Мы вместе ринулись куда-то, понимая, что это движение непременно прервется именно в той точке, имя которой я назвал шоферу. Он молчал. Он молчал даже после моих попыток разговорить его, и тогда замолчал я и всю дорогу молчал даже больше, глубже, осмысленнее, чем он. Я смотрел по сторонам, ощущая беспомощное негодование от того, что мне не с кем разделить свои впечатления от всего случившегося со мною, от всего, что происходило вокруг. Желтый таксомотор плыл по городу. Вдоль улиц торопливо, рывками скользили люди, то сбиваясь в стайку, то распадаясь на отдельности, на кровяные тельца в микроскопе, кишащие в прожилках застывшего на светофоре автомобильного потока. Потом все это опять двигалось, дома шли по сторонам улицы в мерцающих точках комнатных светильников, а над ними было непонятно где начинающееся темное небо. Впечатление мое от суетливой столицы, выскочившее наперед меня из вагона поезда и сперва похожее на маленькую, пустяковую комнатную собачонку, теперь обратилось в большого серьезного пса, с виду симпатичного, а на деле недружелюбного и с неясными намерениями. Я не выдержал, спросил у куроподобного водителя, скоро ли конец, и получил очень краткий ответ. Самый краткий из всех возможных. Он просто мотнул головой слева направо. Значит, еще нет. Я принялся считать перекрестки, пытался отметить в памяти имена дорожных указателей, и порой, во время редких ускорений автомобиля, все вокруг меня становилось до того бесплотным и призрачным, что я нарочно крутил пуговицу пальто, казавшуюся одиноким доказательством моего бытия.
Все пройдет. Вот и поездка моя в конце концов закончилась. Расплатившись и получив вместо сдачи непереводимое «гм», я очутился на тротуаре с зажатым в кулаке клубком
– Это совсем не здесь, – услышал я бархатный голос несомненно воспитанного и адекватного человека. – Вам следует выйти на Арбат, повернуть направо, пройти квартал и повернуть направо еще раз. Этот дом второй по четной стороне.
Трижды направо? Поблагодарив, притом горячо, бесплотного, соткавшегося из дворовой мглы прохожего, которому мое воображение придало знакомый и враждебный вид, я отпустил его, и он упорхнул, заставив некоторое время гудеть стальные провода, протянутые между домами. А я резво припустил по указанному адресу.
Он позвонил у высокой, в три его роста, входной двери. Дверь являлась произведением входного искусства: по монолитной дубовой поверхности шла мореная резьба, тела мужчин и женщин, украшенных крыльями, сплетались в греховной борьбе, и дубовый этот барельеф, повествующий о падших ангелах, завораживал и ослеплял. Сергей, натурально открыв рот, разглядывал его, и это любование довольно бесцеремонно прервал лакей, показавшийся из-за двери, распахнув ее с геркулесовой силой.
– Чего надо? – недружелюбный лакей повелевал радиостанцией и уже почти был готов отдать ей приказ насчет очередного неожиданного визитера, но рука его бессильно опустилась, когда за своей спиной Сергей услышал:
– Надо же... Старый знакомый!
Она... Она! Та красавица из поезда!
– З-здравствуйте, я... Я пришел к своему родственнику, – и, чувствуя себя полным кретином, Сергей стушевался и невпопад уже спросил: – Простите, здесь живет Георгий Леопольдович? Моя фамилия Севостьянов. Сергей Севостьянов, я его... – и Сергей ввернул малознакомое и с трудом понимаемое, но куртуазное словцо: – Я его кузен.
– Вот как? – Брови красавицы выгнулись насмешливыми дугами. – Сочинский кузен, путешествующий железной дорогой? У вас это наследственное?
– Что именно? – Сергей вполне взял себя в руки, поза его обрела уверенность, и качнувшиеся было в сторону женщины весы вновь заняли серединное положение.
– Эта ваша дурацкая любовь к поездам. Скажите, вы тоже боитесь летать, кузен Севостьянов?
Она не стала дожидаться ответа, будто наперед все знала, вне зависимости от того, что он ей скажет. Вошла и поманила его за собой.
Сергей ожидал увидеть подъезд – пусть в мраморе и коврах, но все же что-то коллективное, – с рядами почтовых ящиков, со списком жильцов, с кнопками их переговорных устройств, а вместо этого увидел настоящую дворцовую парадную лестницу без малейшего намека на ее использование кем-то, кроме дядюшки и его очаровательной жены. Тот же лакей, подевавший куда-то свою рацию, принял у Сергея его пальто и заметил то, чего никто не заметил: на спине, чуть к правому плечу, пальто украсили две прожженные дырки, – подумав, что, должно быть, это проделки какого-нибудь недоброжелателя с сигаретой. Разумеется, лакей ничего не знал о взрыве и чудесном спасении владельца пальто: на службе он не смотрел телевизор, да и Сергея в нем показали лишь мельком. Охочие до жареного репортеры, увидев, какое внимание проявляют к Сергею милиционеры, поспешили произвести его в возможного организатора взрыва вьетнамского кафе на Черкизовском рынке, и уже позже, когда Сергею кто-то задал вопрос, мол, «это что, хобби такое у тебя?» и Сергей пробовал возмущаться, перед ним так никто и не извинился.