Жажду — дайте воды
Шрифт:
— Там большая нужда в командирах…
Группой пробираемся к правому берегу Волхова, туда, где дислоцируется наша дивизия. На мне командирское обмундирование, и на петличках один кубик. Я ужасно смутился, когда вдруг какой-то сержант меня поприветствовал. В новой форме я более сдержан и полон чувства ответственности. Моя жизнь меняется.
Серожа направили в пулеметный батальон особого назначения.
Нашу дивизию, как выяснилось, перебросили неизвестно куда, а потому меня прикомандировали к другой части командиром минометного
— Что это еще за новости, Сахнов?
— Ну а как же? — удивился и он в свою очередь. — Вы же теперь командир, нельзя без уважения…
Я хмыкнул, а сам с грустью подумал: может, это начало нашего отчуждения?
Командир нашей роты человек пожилой — лет под пятьдесят — и добродушный. Он долго со мною беседовал, и, похоже, я пришелся ему по душе.
Наш полк стоит на правом берегу Волхова, близ Селищевской крепости. Место высокое. Внизу река, а дальше еще высота, и на ней уже враг. Там церковь, говорят, времен Александра Невского. Она разрушена. За каменной стеной, опоясывающей церковный двор, немцы устроили свои огневые точки.
Мы ведем оборонительные бои.
Я познакомился со своими бойцами и с позициями, которые занимает взвод.
Командир роты направил меня на наблюдательный пункт, заменить там лейтенанта-наблюдателя.
— Это я тебе по дружбе такое дело доверяю, — сказал он.
— Благодарю. Я с удовольствием исполню приказание.
Он угостил меня водкой.
— Похлопочу, чтобы тебя назначили на мое место…
Чувствуется, у него какая-то боль на душе. И до чего же много у этих стариков разных сложностей!
Он рассказал, что три месяца назад его разжаловали. Был раньше полковником, командовал полком.
— Не спрашивай только, за что разжаловали, — попросил он. — Тридцать лет службы перечеркнуты…
Я не нашелся, чем его утешить. Но чувствовал сердцем, что страдает он безвинно. Этот добрый русский человек чем-то очень напоминал мне отца.
Я перебрался на наблюдательный пункт нашей минометной роты. Даже не пытаюсь искать Шуру. Боюсь сталкивать свою черствость с ее нежностью. Одно слово — дичаю.
Сегодня четвертое сентября. Через три месяца и двадцать четыре дня мне будет девятнадцать. В записях моих все неизменно.
Дни идут чередой. Стоит чудесная осень. А нам лучше бы туман или дождь, скрыли бы нас от треклятого врага. Но нет, погода ясная, золотая осень, звездные ночи.
Мой наблюдательный пункт на крутом берегу реки. Вход в него из глубокой траншеи, с тыла. Три узкие бойницы смотрят в сторону противника. В средней из них установлена стереотруба. Блиндаж сам по себе небольшой, но укрыт он надежно, да еще и ветками замаскирован. Внутри две скамьи и врытый в землю стол.
Со мной здесь еще три бойца: связист и два разведчика-наблюдателя при стереотрубе. Они доносят мне обо всем, что делается на вражеских
Справа и слева от меня наблюдательные пункты артиллеристов и целый батальон пехоты в блиндажах и землянках. Ужас, который еще недавно, еще вчера, вселяли в нас фашисты, стал рассеиваться, и я уверен, что немцы, засевшие сейчас в Званках, недолго будут там оставаться и едва ли кто из них вернется к себе домой.
Диву даемся, но на этом сыром песчаном склоне видимо-невидимо чудесной спелой малины. Особенно много ее у самого берега. Ягода сладкая, как садовая клубника, и очень нежная. Обнаружили мы ее совсем неожиданно, по многочисленным следам птичьих лапок на песке, устремленных к зарослям малинника.
Наш связист мигом набрал целый котелок малины, и мы все также мигом с нею расправились — лакомство что надо.
А один куст растет прямо у амбразуры моего блиндажа. Ветки у него красноватые, как у виноградника.
Я объявил о нашей находке соседям-пулеметчикам. И они, понятно, тоже набросились на ягоды, потому губы у них у всех теперь словно крашеные.
Однако на истерзанной земле и радость недолга. Ночью полил сильный дождь, и вся малина осыпалась, даже незрелые ягоды. Жаль…
— Чего жаль?
Это спрашивает Сахнов. Он по телефону соединился с моим НП, и вот беседуем.
— Малины жаль. Такая была вкусная…
— А я-то уж подумал, не случилось ли там у вас чего, — Сахнов засмеялся. — Больно вы мягкосердечны, сынок. Однако можете меня поздравить…
— Никак орден получил?..
— Получу, — хмыкнул он, — если только… Э, да ладно, не хочу о грустном говорить!.. День рождения у меня сегодня, вот что.
Я не удивляюсь. Человек, он и должен помнить день своего рождения. Хотя не то я, конечно, говорю. Сам-то он не помнит: когда подрастет, либо метрику свою увидит, либо родители скажут, в какой день на свет явился. А Сахнов, между прочим, давным-давно потерял отца с матерью.
— А как это ты узнал, что именно сегодня день твоего рождения? — спрашиваю я у него.
И мне чудится, что я вижу по проводу полевого телефона горькую мину на лице Сахнова.
— Уж и этого мне не знать? — отвечает он вопросом на вопрос.
— И сколько же тебе сегодня стукнуло?
— Ну зачем же уточнять…
— Хочу салютовать тебе — за каждый прожитый тобою год залп из двенадцати орудий!.. О чем тебе мечтается, Сахнов, что тебе видится в твоем завтрашнем дне?
— Фашистский пулемет. Вон его ствол прямо в грудь мне нацелен. Однако шутки в сторону…
Да, всем нам в грудь нацелены фашистские пулеметы, пушки, автоматы и черт знает какое еще оружие. А тут один разнесчастный горемыка в кои-то веки вспомнил день своего рождения, вспомнил жизнь!.. И первый мой порыв — захотелось посвятить Сахнову стихи. Тщетно ищу карандаш. Нет карандаша. Тогда я решаю попросить соседа-пулеметчика «сыграть» эдак мощно на своем «инструменте» в честь Сахнова. И вижу, пулеметчик убит: только-только беднягу сразило, лежит у своего пулемета один-одинешенек.
Я отошел от него. И вокруг и во мне снова властвовала война…