Железная кость
Шрифт:
— Значит, с сыном решил уже больше не видеться? — Исполняемый ублюдок извлек заготовленное и ударил Угланова спицей в брюшину, в уязвимое место, которое можно нащупать немедленно в каждом, если ты не больной и не схимник, если ты навсегда не один, — засадил, зная, что попадет и проткнет до животного, влажного, кровяного внутри, что не может не взвыть, не рвануться всей силой к отнятому, отсеченному каменной кладкой детенышу. Но Угланов не дрогнул: Ленька в нем болит с ровной, одинаковой силой все время, и вот эти тычки ничего не меняют, не просаживают, не увеличивают.
— Ну ты давай еще пообещай, что ты меня к зверью вот здесь определишь и позаботишься, чтоб мне на зоне самый толстый хер достался. Слушай меня, подгузник: вам по «Русстали» предложение было сделано, официальное, премьеру, в прессе и так далее. Как сделать так, чтобы в моей машине не сломалось ничего. Переозвучивать сейчас не буду. Смысл в том, что банкротства вы делать не будете. Распродавать мою машину по кускам и по ублюдочным приемным семьям вы не будете. Так передай наверх, электролит:
2
Выводили во внутренний двор, под слепящее небо. И сгибали, вжимали, засаживали в инкассаторский бронемобиль, несгораемый сейф на колесах, в вертикальный железный пенал, в туалетную, оснащенную стулом кабинку с припекающей темя энергосберегающей лампочкой, и куда-то везли в слепоте, с продолжавшими видеть в транзитной могиле глазами. Заползали в проулок, в заливчик, пришвартовывались аккуратно дверь в дверь, так что не успевали его опалить фотовспышки журналистского стада… Заводили жирафом, бигфутом, наконец-то сошедшим с гималайских вершин на глаза человечества, в нашатырно стерильный, хирургический зал производства правосудия в Святошинском, запускали в аквариум, на скамью подсудимых, отсеченную банковским бронестеклом от теснящихся микрофонов и вспышек. И садился, вставал, говорил в микрофонную змейку, подававшую голос наружу, не понимая, для чего все это — возня в изгрызенной трухе и пушкинские чтения томов — насекомое, ничтожное по сравнению с тем, что уже началось для него.
Судья Мурзилкин мерз за аналоем с пристывшим выражением отрешенности от результатов собственных решений и потаенной, косящей глазами неуверенностью напоминал рекламного страдающего мужа-импотента — то вдруг, подброшенный бесшумным взрывом, вскакивал и убегал на перерыв, словно настигнутый позывом к опорожнению кишки от спекшегося страха… Угланов так упарился в «стакане», что даже больше никого не презирал.
Он думал только о живой плотине из железных, стоящих на его, их общей с Углановым взаимоспаянной свободе, — если какое-то равенство возможно на земле, а не в земле, если какое-то возможно уничтожение разделенности людей, то это равенство только во вложенном в строительство усилии: каждый вкладывается в общую правду созидания чем может, силой умных ли рук, мозгов ли — зная, что, как один человек, переможете и перемелете все чужеродное, что попало камнями и грязью меж стальными валами прокатной машины… и молчание Кремля они тоже смололи: через месяц литого стояния железных на площади — заскрипели лебедки, подымая Угланова на поверхность земли, и сказали ему: предложение принято, быть «Русстали» как целому, на твоих основаниях, вот тебе микрофоны и камера — сдвинь их с места, своих сталеваров.
И, обряженный в черный покойницкий тесный костюм, свежевымытый, выбритый, загримированный, опустился в массивное, вольное кресло и с какой-то сухой колючей водой в нажимных глазах говорил сквозь направленный режущий свет в обожженно-немые, упрямые лица могутовской силы:
— Господа мужики. Вас, я думаю можно вот так называть: господа мужики. Господин — так сложилось в советской и русской истории — это очень такое буржуйское слово. Но на самом ведь деле господин — этот тот, кто умеет и может переделывать жизнь под себя, делать город, в котором родился, и завод, на котором он пашет, сильней и богаче, самого себя делать сильней и богаче. Человек такой знает, что никто за него его жизни не сделает и судьбу его не повернет. И всему, что он выстроил сам, он хозяин. И теперь, когда вы вышли с этой правдой на площадь, с вашим весом считаются все. Вас нельзя не услышать. Потому что, когда остановитесь вы, остановится вся жизнь в стране. Вы делаете эту власть, а не она вас. И сейчас эта власть принимает решение о смене владельца завода. Убирает меня. Уж не знаю, чем я вам так глянулся… я, который десятку из вас точно в морду заехал, Скоросько вон, Пичугину… и гонял вас в три смены шпинделя подпружинивать, и держал на голодном пайке и без света в домах месяцами… все было… но другого директора вы не хотите. И выходите с этим на площадь. Значит, суть дела в чем: что я лично и многие люди в руководстве «Русстали» утаивали от государства часть прибыли. Не платили налоги. Я не буду вдаваться в извилины юридического крючкотворства, все равно прокуроры говорят на своем языке, и нам с вами его не понять. Я буду говорить о главном — о заводе. По факту государство требует от «Русстали» заплатить огроменную сумму налогов. Чтоб ее заплатить, нам придется продавать разным людям на сторону по кускам наши мощности. Рудник тому, разрез другому, шахту третьему. Разобрать и рассыпать все, что мы построили за одиннадцать лет. Все равно что детей своих собственных взять и раздать по приемным семействам. При живых вот родителях, вас. И единственный выход, единственный, чтобы этого не было, — пересилился, выжал, — это будет отдать всю «Руссталь» государству во владение, в собственность. И тогда государство нам спишет все огромные эти долги, и «Руссталь» не покатится вниз и назад по накопленной силе, по прочности. Все, что нужно от вас, — пропустить на завод тех, кого государство пришлет. Я обещаю вам и президент вам это гарантирует, — расчетливо нажал на «президент», окончательность данного слова, приварившего всех к исполнению, — что все техническое руководство
Чугунный перевал
1
Вот оно — то, чего быть не может. Побежав от Натахи, все ж таки опоздал на развод, на короткое самое время, плевок, но вцепились, потащили на вахту составить взыскание, и ему сразу стало понятно зачем, впился в жабры крючок со знакомой силой: Хлябин. За фанерной стенкой горбился над дымящейся кружкой главопер, терпеливый рыбак в камуфляжном бушлате, мастер хитрые снасти плести для подледного лова — на Чугуева поднял дружелюбные теплые глазки, и не собственной волей опустился Валерка на стул перед сильной тварью, приготовившись, зная, что засадит под ребра ему, начинит чем опять его Хлябин.
— Значит, слушай, Валерик, внимательно слушай. Что скажу — вот от этого полностью будет зависеть вся дальнейшая жизнь твоя, вся. Или ты через год к своей бабе пойдешь, или уж тогда в зону пойдешь навсегда. — Превратил глазки в сверла и двинулся по знакомой дорожке в глубь его деревянного мозга. — Звон ты слышал, конечно, — кивнул сквозь окошко на отлично известное всем окружившее зону — все вот эти запретки, канонады-квакушки, что давно никому уже спать не дают. — Понастроили мы тут — «Белый лебедь» и «Черный дельфин». Все непросто, конечно. Очень крупный бобер к нам, Валерик, на днях заезжает. Да и где там бобер? Крокодил, рыбоящер! Ну совсем уж оттуда, — вскинул глазки в надзвездный предел.
Ну конечно, давно уж все поняли, что зайдет к ним в Ишим кто-то очень серьезный, чрезвычайный вообще постоялец… Ждали группу, конечно, террористов каких не на шутку, но вот чтобы один…
— Из него миллион, что ль, вымучивать? — «Вот такой я дурак, в голове — только кость, всю рыбалку испорчу тебе, отпусти».
— Под придурка, Валерик? Не надо. — Тварь ему подмигнула блудливо: все, мол, жалкие хитрости вижу твои. — Не налим же, сказал, — рыбоящер. Кто его вот такого мог сюда запихнуть? Да совсем только сильный, совсем. И следить за ним будут — из космоса. И за нами с тобой. И вымучивать будут из него это самое — тоже из космоса. Ну а мы исполнять по нему, что нам скажут. Обвалился на нас… как не знаю… судьба. Не отвертишься, бивень. И тебя, и меня — что не так, — показал насекомое в щепоти, — раздавят.
— Это кто же такой? — клокотнул он неживо, вообще тогда не понимая, для чего нужен он, пробивное устройство, безмозглый колун, чуя только тоску, только детскую слабость ума, как вот в детстве при мысли, что когда-нибудь вырастешь — и придется жить сложной жизнью всех взрослых, с непонятной этой квартплатой, сберегательной кассой, квитками за свет…
И всезнающий змий подманил его пальцем на длину языка и, убавив в себе нутряное шипение до минуса, ультразвука вообще, продавил в него, всунул, словно ногу в сапог:
— А Угланов такой, не слыхал?
На него полетела плита, пробивая насквозь этажи; ломовая летящая сила, поездной беспощадно-железный нагон от истока всех чугуевских бед, всей чугуевской дури и мерзости просадил и покрыл эти вот десять лет, и ударил Чугуева в спину, и вынес в то, чего не бывает.
— Это что с тобой, а? Что так трекнулся вдруг? — В глазках твари, рептилии вспыхнули огоньки подозрения, знания, из чего был он собран, Чугуев, в чем сварен, что его, работягу, намагнитило и затащило сюда. — Что, хозяин твой, да? Жизнь твою повернул — за Уральский хребет? Воевать с ним ходил? Бунтовал против барина? И ОМОНом он вас? Ты тогда вот ударил мента своего? Ну так радуйся, что и его завалили, огромного, кто вас гнул до земли и на ваших горбах миллиарды наваривал. Ту же будет баланду из того же бачка, что и ты. Вона как оно все! Справедливость! Или что — оттоптаться теперь захотел? Чтобы он, бывший бог, ощутил, из чего он физически сделан? Ты смотри мне, смотри, бандерлог! Шевельни только пальцем попробуй.