Железные паруса
Шрифт:
Андреа, схватив его за руку, потянул:
— Быстрей! Быстрей!
Они бежали к краю картины. Он обернулся в надежде увидеть Маку в последний раз: слоны больше не рассыпались на атомы. Каждый их фрагмент грубел, застывая мазками на полотне — волна за волной, словно накатываясь гребнем — оттуда из-за скрытого горизонтом пространства, страшного своей неизменной предсказуемостью, жадного к общности и одновременно чуждого и враждебного человеку. Враждебного не потому, что так кто-то придумал или хотел, а по ино-природе, по природе того застывающего, бесшумного мира, который набегал на них.
И они прыгнули. Подождали мгновение, завороженные невиданным зрелищем, и прыгнули. А картина за их спинами перестала двигаться и сделалась просто картиной гения Дали, с
***
Он очнулся со странным ощущением потери, но ошибся. Рядом сидел Африканец и внимательно следил за выражением его лица, а потом радостно завилял хвостом.
Кажется, Он спал. Странный сон о несбывшемся. Мака была права: нет смысла мечтать о тайне, которой, возможно, нет. Тайна, которую придумали люди. Прошло так много времени, что не у кого спросить, с тоской подумал Он. Потом Он вспомнил! Быстро оглянулся — окна гостиницы все так же безучастно взирали на море и на холмы с бесконечными рядами виноградников. Девушка? Мака? Какое-то забытое чувство проснулось в нем. Он давно никого не любил и отвык верить снам, но впервые почувствовал себя одиноким. Море было пустынным и тихим. Должно быть, она уплыла туда, за океан, подумал Он, окончательно запутываясь в рассуждениях, и счастлива без меня.
В следующее мгновение Он по колено провалился в снег. Только что они были в лете, а шагнули в зиму. Клочьями несло туман, и боярышник, качаясь, рдел среди голых ветвей кустарника под холодным, сырым ветром. Африканец как ни в чем ни бывало уже обыскивал ближайшие из них. А потом обрадовано побежал назад. И Он узнал Андреа, который, улыбаясь, нагонял их с Громобоем в руках. Его великолепный летний костюм был прожжен в нескольких местах.
— Держи, — сказал он. — Ты один знаешь, что с ним делать.
— Думаешь, у меня получится? — спросил Он, понимая, что этим все сказано, что великое человеческое упрямство все равно победит. И еще Он подумал, что ему ни с кем не хочется воевать. Он слишком устал. Устал от потерь, от бессмысленного ощущения времени. Его было даже слишком много — этого времени.
— Просто некуда отступать, — сказал Андреа и посмотрел за его плечо на долину.
В предчувствии чего-то ужасного Он оглянулся: гостиница рушилась. Там, внизу, время текло быстрее, чем горный поток. Оплыли стены, провалилась крыша, мост за дорогой рухнул в мутный поток, и виноградники — символ этого благодатного края — потеряли свою стройность и рукотворность. Все вернулось на свои места, словно время потеряло свою упругость.
— Мы пойдем вместе? — неуверенно спросил Он, понимая, что Андреа теперь ничего не связывает с теми, кто ушел за картину.
Но Андреа ответил с холодком:
— У меня свой путь. — И потрепал Африканца по холке. — Мне туда… — Показал на пустыню за морем. — А тебе туда… — Махнул на север.
И Он понял — в города. У него окрепла мысль, что они с Африканцем являются частью какого-то большого плана, который они не в силах охватить, плана, в котором нет места любви и чувствам. Плана, который делает их жизнь для кого-то осмысленной и понятной, а для них — придает ей привкус опасности. Он с благодарностью взглянул на Андре и крепко по-мужски пожал ему руку — единственное, что Он мог предложить в данный момент и что было тут же отвергнуто странным неискренним выражением на лице Андреа, словно он всю жизнь держал пальцы скрещенными за спиной, словно он никому не доверял и не собирался доверять.
Затем Он поднял Громобой и они с Африканцем направились назад, в соседнюю долину, чтобы воевать в городах, но за что воевать и с кем, Он не мог сейчас сказать. У него даже не было мыслей об этом, лишь одно усталость и смутное желание что-то предпринять, и Он решил: обязательно это надо сделает, раз у него в руках Громобой, ведь по-другому не должно быть.
Вдруг из кустов с характерным свистом взлетел фазан и, тяжело планируя вдоль склона вулкана, упал в кустарник где-то далеко внизу. Он увидел его первым: лысый, грузный человек сидел к ним спиной и с жадностью поедал ягоды боярышника. Он узнал Толстяка по длинному оселедцу на макушке и покатым плечам. Африканец, навострив уши и задрав хвост, бросился в атаку. Клопофф испуганно оглянулся, подскочил и неуклюжим шаром покатился вниз, в ту сторону, куда улетел фазан и куда они с Африканцем должны были направиться, чтобы найти машину и уехать в города, чтобы решить еще одну задачу, чтобы что-то понять, чтобы в конце концов жить было не так тоскливо.
Глава пятая
Наемники
1
Он проснулся утром.
Солнце уже поднялось и высоко над головой освещало зубчатый край стены с порослью тополей на фоне голубого неба, геометрически правильные проемы окон, смещенные в изометрическую плоскость, и часть номера на третьем этаже, из которого в пролом свешивались обломки мебели — двуспальная кровать и съехавший на бок шифоньер — дверцы распахнуты и белье рассыпано изящной грудой прямо в проходе коридора.
Он лежал в полуразрушенной ванной с гладким кафельным полом и выгоревшей дверью, — в общем, там, где вчера его застала темнота и где предпочел провести ночь, не очень заботясь об удобствах.
Вначале Он, не шевелясь, прислушивался, выискивая знакомые координаты из окружающих развалин. Потом вытянул затекшие ноги и разом встал, но выражение настороженности с лица не сошло. Напротив, что-то вспомнил и поднял с пола странное оружие — трубу с широким раструбом, больше смахивающую на мушкет елизаветинских времен, но без шептала и кремня, а с длинным оптическим прицелом и резиновым валиком окуляра. Поднял, прислонил к стене и выглянул в окно.
Шептанья и надежды. Предвиденье и робость.
"Бух-x-x!.. бух-х-х!.." — где-то привычно рушились балконы. Звуки долетали, как сквозь вату, сквозь густую застоявшуюся тину — слишком неестественную, чтобы казаться настоящей, и слишком напряженную, чтобы не восприниматься всерьез.
Улица была в тени. Деревья давно разрослись и сомкнулись вершинами, так что внизу под ними стоял зеленый полумрак, словно в большом, глубоком аквариуме.
Во многих местах асфальт вздыбился буграми, и Он долго приглядывался и изучал вначале эти бугры, затем — тусклые витрины магазинов, в которых почти не отражался свет, потом — дома над ними с обвислыми ржавыми карнизами и разваливающиеся балконы, почему-то, по странной закономерности, рассыпающиеся в прах первыми, — крыши, проваленные или вздыбившиеся, съехавшие в стороны и свисающие рваными лоскутами, под которыми ходить было небезопасно, и поэтому Он всегда старался передвигаться или по середине улицы, или, в крайних случаях, внутри домов, если уж возникала такая необходимость, — подъезды, фонари, люки, застывшие машины и разный хлам на тротуаре: листья, спрессованные непогодой, мертвые ветки, сухие и голые, перевернутую детскую коляску у столба, превратившуюся в преграду для дождевых потоков, груду книг, выпавших из разбитого окна на первом этаже, мусорные баки, некогда бывшие баками, но теперь меньше всего походившие на них из-за листьев, густо залепивших ажурную вязь проржавевших стенок, заклинившийся в телефонной будке велосипед и пару подушек, затянутых в решетку водостока и по цвету ничем не отличающихся от тротуара, — в общем, все то, что проглядывало сквозь густую зелень с яркими краплинами желтеющих листьев и вносило хоть какую-то ясность в окружающее, и в ней можно было ориентироваться, ей можно было доверять, от нее можно было отталкиваться, с ней можно было существовать без опаски, без оглядки, что это миф, бред, обман чувств, противовес тому, что пряталось, затаивалось до поры до времени, где-то там, в слегка голубоватой дымке раннего утра, в неподвижном, застывшем воздухе, — что всегда было враждебным, чужим и беспощадным.