Желтый лоскут
Шрифт:
Когда я собрался спуститься вниз — было поздно. Оттуда уже доносилось:
— Пастух, а пастух, и куда тебя нечистый понес? Время полдник нести!
Хлопнула дверь чулана, потом и наружная. Ищет…
— Пастух!..
Но я прямо онемел от страха и не отзывался. Суткене грозно шипела, приближаясь к кухне:
— Погоди, погоди, а не забрался ли он на чердак, пока я в предбаннике замешкалась? Иисусе Мария, не испытывай моего долготерпения… Вроде не воровал до сих пор…
Заскрипела под тяжестью толстой хозяйки лестница.
— Фу,
А я стоял, оцепенев от испуга. В голове было пусто, только противная дрожь била меня.
— О Иисусе! Он же тут! — вылупила глаза Суткене. Потом сгребла меня, вцепилась в волосы и изо всех сил стукнула лицом о балку. — Так-то за добро благодаришь?
Снова стукнула о балку, а там уже колотила, дубасила после каждого слова по чему попало.
— Вор… в доме! Иисусе! Никак, по миру пустить нас хочет. Вор! И куда только, думаю, колбаса девается… Так вот куда! А жрет, свинья, больше всех. Как семиглавый змей… Самый прожорливый из всех батраков, и все мало, все мало… Вот и держи жиденка, отблагодарит тебя, как же! — лютовала Суткене.
Я стиснул зубы и молчал.
— Ну что, будешь еще воровать, будешь?
Корзину с полдником я едва волочил. Ноги не шли. Даже корочку, как обычно, не стал жевать.
Кто я теперь? Вор… Боже, разве я воровать полез? Только крохотный кусочек хотел отломить, чтобы хлеб потереть…
Когда я доплелся до ярового поля, где работала толока, солнце стояло низко. Завидев меня, все закричали:
— Живей, живей, поторапливайся!
— Смотрите, еле ноги волочит!
— Давно в животе урчит, а он будто провалился…
Но все равно я не в силах был двигаться быстрей.
Лишь только я подошел поближе и руки потянулись к корзине, ругань стихла. А Винцас Шалкаускас подбежал и схватил за локоть:
— Кто это тебя так?
Я понурил голову.
— Весь в синяках и ссадинах, даже глаз не видно. За что же тебя? Не потрафил кому?
Винцас отвел меня в сторонку, посадил на сноп.
— Скажи за что. Нашкодил, скотину упустил?
Винцас говорил со мной так ласково, с таким сочувствием и жалостью, что я не сдержался и заплакал. А потом, давясь от слез, все рассказал.
Винцас не стал меня успокаивать, утешать. Насупился, посерьезнел, даже посуровел. Потом, будто вспомнив что-то, осторожно коснулся пальцем моего лба, носа и спросил:
— Очень больно?
— Очень…
Тогда вскочил и заторопился:
— Идем, идем к нам!.. Хоть тряпку с холодной водой приложим. Полежишь, отойдешь. Тьфу, гадина, ей еще и по стерне босиком побегай на уборке, — так и велела, злыдня?
— Да… Наказала помогать косцам.
— Идем!
Мать Винцаса, не переставая охать и всплескивать руками, принялась за мои ссадины и шишки, прикладывала холодные примочки, чем-то смазывала. Дала выпить какой-то горькой настойки и уложила на лавку.
Когда толока закончила работу, Винцас проводил меня до проселка и на прощание сказал:
— Не тужи, братец, не пройдет ей это даром, — и зашагал не оборачиваясь.
Вернувшись, я не пошел даже ужинать, так все ныло. Забрался в каморку на свой лежак под холодное домотканое одеяло.
Забежала после работы в поле Зосе, служанка Суткене.
— Полежи, полежи, Бенюк, я тебе потом принесу поесть.
Разбудил меня истошный крик хозяйки:
— Господи боже милостивый!
Может, полицаи?
Нет, послышался знакомый голос:
— Здорово, хозяюшка! Неужто не признала?
— Признала… За чем пожаловали, благодетели?
Никогда я не слышал, чтоб Суткене так жалостливо разговаривала. Будто кто помер или при смерти лежит.
— Мы так, запросто, — снова произнес тот же знакомый мужской голос. — Шли и решили завернуть…
Александр!.. Александр!
Я выскочил на кухню. У стола, как богатырь, стоял бывший русский пленный. При свете керосиновой лампы тень его мощной фигуры не только вытянулась во всю стену, но еще и на потолок взобралась.
Я хотел было кинуться, прижаться к нему, но он глянул в мою сторону и бросил:
— Не путайся тут теперь. Ступай-ка в свою каморку.
Я ушел. Сел на край своего лежака, расстроенный. Разве о такой встрече с Александром мечтал я по ночам? И чего это он вроде свирепый со мной? А с хозяйкой уж больно по-хорошему разговаривает. Неужто он попал не к тем, настоящим партизанам? Или не в тот лес подался?
Чуть приоткрыв дверь, я прильнул к щелке.
— Где Юозапас?
— Дрыхнет, где ему быть! — уже спокойнее ответила Суткене.
— Нализался самогону, верно?!
— Что с ним поделаешь! Наскребет горстку-другую зерна и нацедит стаканчик… Может, вам по чарке? — засуетилась Суткене.
— Нет, пить неохота. Но вот если бы колбаска нашлась на закуску, — другое дело.
— Ни крошки! Где там, всю фрицы забрали, — махнула рукой хозяйка. — Мясного ничего не осталось… Сыром могу попотчевать. Отменный сыр, так и тает во рту.
— Благодарствуем, сыра не любим.
— Тогда уж и не знаю… — снова заерзала Суткене и прислонилась к плите.
— Значит, говоришь, ничего мясного нет. Так? А молочное нам не подойдет…
— Нет, я бы с превеликим удовольствием…
— Тогда посидим, отдохнем, и всё.
Молчание.
— А чего пастух-то ваш весь в шишках и ссадинах? — опять заговорил Александр. — Даже в темноте синяки блестят. Пчелы искусали, что ли?
Когда разговор пошел по новой колее, Суткене воспрянула духом. Подошла поближе и, навалившись на стол, доверительно вполголоса начала: